На Володинском фестивале в Санкт-Петербурге я посмотрела «Утиную охоту» Вампилова, недавно поставленную Юрием Бутусовым в болгарском Национальном театре им. Ивана Вазова (София). Несколько дней спустя оказалась на бутусовской премьере «Доброго человека из Сезуана» Брехта в Театре имени Пушкина (Москва). Спектакли зарифмовались, поселились в моем воображении и там вступили в противоборство. Выпускаю джиннов на волю.
В Питере «Утиную охоту» едва не отменили — пожарники сразу запретили непропитанные ничем противовозгорательным болгарские картонные декорации и местные опилки. Как-то обошлось. Спектакль поначалу шел вяло, почти без надолго запаздывающих титров и в явно незапланированных световых всполохах во время сумеречных сцен. Потом вдруг рванул в какое-то макабрское пике, и никакие сбои и технические накладки уже не имели значения. Фраппированная беспощадностью увиденного, питерская публика в антракте наполовину очистила до того битком набитый зал ТЮЗа, но оставшиеся зрители в финале устроили длинную и жаркую овацию.
В «Утиной охоте» у Александра Шишкина черно. Почти весь планшет сцены в круг устелен темно-красным, вязким, в длинных лоснящихся на свету складках шелком благородного цвета запекшейся крови. Красиво. Но красота эта обрамлена нагроможденными полукругом кривоватыми, глумливо выпятившими свою картонную фактуру разновеликими ящиками — так на одном фломастером коряво написано «планетарий», на другом, поменьше, взрезана окошком стиральной машины неряшливая дыра. Справа совсем у рампы картонный двустворчатый шкаф, а возле него пестрая полянка из выставленных разноцветными парами туфелек. Еще там есть зияющий провал люка почти под носом зрителей середины первого ряда. И главное — в черном воздухе через всю сцену над красным бликующим озером натянут белый-белый канат, до него можно дотронуться поднятой рукой.
На белом канате вешалка, на ней болтается черное пальто. Невысокий, да еще скрюченный в мелком похмельном ознобе Зилов с лиловым фингалом вокруг глаза, перехватывая из руки в руку мерзкий пластмассовый телефон, влезет в пальто, потом осядет на табуретку с распяленными в черных рукавах руками, прицепленный вешалкой к белой-белой горизонтали, прочерченной во тьме. Так обозначен его предел, потолок, крыша и крышка — выше подняться не дано. Можно только проваливаться в яму люка, но и она неглубока, как весь плоский, захламленный мир, нелепо воздвигшийся на кровавом глянце.
У Бутусова в «Утиной охоте» все происходит в смещенном, сбитом, расползающемся сознании Зилова. Кажется, тут режиссер добавляет еще один слой к классическому вампиловскому бутерброду прошлого с настоящим. Словно невидимый, растворившийся уже в накрывшей сцену тьме, отлетающий в небытие Зилов рассматривает с высоты свои ничтожные подвиги и их жутковатые результаты. Весь спектакль превращен в творящейся с сумасшедшей скоростью самосуд героя.
В этой «Утиной охоте» есть очень страшные сцены. Вот Галина говорит мужу, что сделала аборт. Галина у Снежаны Петровой удивительная: высокая, плавная, широкая в кости, с нездешне античным лицом. Тут она корчится на красном шелке, в руках вынутая из-под юбки белая тряпица с тошнотворно коричневатыми пятнами, Галина протягивает ее мужу. Зилову Ивана Юрукова наплевать. Но он полагает, что нужна его реакция, с трудом заводит себя на истерику, вдруг распаляется, самцом бросается на Галину, настигает, опрокидывает ее на пол возле шкафа. Разноцветные туфельки взлетают в воздух. Подмяв жену под себя, Зилов вваливается на ней в распахнувшиеся картонные дверцы шкафа, и над ними смыкаются в колыхании развешенные там на плечиках платица веселеньких расцветок.
Во втором акте темно-красный шелк на планшете сцены снова появится только в финале, пока вместо него — голый картонный круг цирковой арены. Уже Зилов осознал, что потерял отца. Уже ушла Галина, за которой опустилась огромная картонная стена, и ножом пробивавший ее Зилов уже обнаружил подмену. Ирина у Ирмены Чичиковой юная, почти бесплотная, в светленьком платьице с мелкими идиллическими цветочками. Она обнимает Зилова. Любит. Хочет. Он обнимает Ирину. Они падают на пустой картонный круг у дальнего края. Зилов раздвигает ее худые колени и каждым рывком в совокуплении выталкивает тело Ирины вперед на публику, «животным с двумя спинами» переползая арену насквозь. Ее лица не видно, а у него ритмично дергается голова с мертвыми глазами и перекошенным открытым ртом.
Насилие и физиологические отыгрыши вампиловского сюжета у Бутусова не имеют никакого отношения ни к натурализму, ни к метафорам. Так предстает судорожная агония жизни, в которой нет смысла, нет порядка, нет опоры, а из подлинного осталось только страшное — боль и смерть. Изничтоженные им женщины в воображении Зилова сбиваются в насмешливую черно-белую стаю полусильфид-полуэриний, мужчины превращаются в черно-белых коверных, и все они весело торопят его на тот свет. В финале красный круг арены наглухо обнесут картонным цирковым бортиком. Там одинокий Зилов в нелепой голубой курточке с золотыми галунами под грохот бравурно-инфернальной музыки безумным шпрехшталмейстером будет как заведенный вышагивать по центру полой оболочкой самого себя.
Если в болгарской «Утиной охоте» Бутусова реальность ерническим цирковым гэгом сворачивается, закукливается, пожирая героя, то в его московском «Добром человеке из Сезуана» все ровным счетом наоборот.
Из дощатой конуры, еле обозначенной в глубине сцены (и здесь у Александра Шишкина все черно), в туго перепоясанном блестючем черном же плащике, драных черных чулках в сеточку, с вымазанными фосфорически алым губами появится — шлюха. У нее каблуки, походка циркулем, усталая повадка человека, занятого физическим трудом. А еще надсаженный хрипловатый голос. И никаких тут одухотворенных вам Сонечек Мармеладовых. Шен Те у Александры Урсуляк честно и тяжко работала себе на прокорм. И клеймо профессии останется на ней до самого конца. Драные чулки в сеточку будут выглядывать из-под белого свадебного платься и из-под элегантного черного туалета, когда у Шен Те уже вырастет пузо. Они обнаружатся снова, когда исторгнув из себя финальный зонг, она протянет руки в зал, и с нее упадут полосатые брюки Шуй Та.
В Шен Те бьет через край плебейская сила выживания, слабеет она — ненадолго — только от любви. Без колебаний, без рефлексии, но не без иронии прикидывается жестоким прагматичным братцем, открячивая полосатый зад, дурно копируя чаплинскую походку. И взнуздывает других — легко, и в полпинка устраивает свой трущобно-табачный бизнес. В спектакле героиня становится все сильнее, слабеют боги. Еле бредущая со стертыми в кровь ногами в начале спектакля и почти погибающая от слабости в конце тоненькая бледная девочка у Анастасии Лебедевой — это и есть БОГИ. Вот все, что осталось от божественной силы, иссякающей в реальности на наших глазах.
Странным образом оборачивается тут брехтовский сюжет — Шен Те из темного угла, где тихо торговала телом, выходит в люди, в большую жизнь. Она ведь получает любовь (пусть преданную), ребенка (еще не рожденного), бизнес (хоть с грязнотцой). Не нищей проституткой, а респектабельной социализированной особой в финале героиня кричит в зрительный зал, протягивая к нам руки: «Помогите!»
В отличие от болгарской «Утиной охоты» в московском «Добром человеке из Сезуана» торжествует жизнь. Она земная, неправильная, несправедливая и совершенно непонятно, как с ней быть. Она убивает мечты и порывы, но все равно от любви рождаются дети, старики поддаются милосердию, в жалком инвалиде клокочет титанический дух, способный реанимировать угасающее божество. Персонажи здесь в зонгах пытаются осознать законы, по которым им надо жить, но поют свои зонги на чужом языке, и пылающая красная строчка перевода бежит на заднике, как раскаленные от боли мысли в голове.
В «Утиной охоте» между публикой и сценой — глухой смертный барьер. В «Добром человеке» дистанция между зрителями и спектаклем пала после первого же зонга, блистательно спетого Александром Матросовым, и виртуозного, ошарашивающего превращения его водоноса Ванга из роскошного красавца в дцпешного калеку. Финальный зонг Александры Урсуляк, на этом спектакле разом превратившейся в одну из лучших и мощных современных актрис, довершил дело. Давно не видела я в театральном зале столько растроганных, смущенных лиц. Люди в последнем отчаянном «Помогите!» героини услышали свои голоса, узнали собственную боль и, как в старые добрые времена, задышали одним дыханием, удивились подступающему к горлу комку.
А я-то думала, что такого уже не бывает.