Вместо рецензии

Дмитрий Крымов ставит очень необычные спектакли, но спектакль по Пушкину необычен даже по сравнению с необычными спектаклями Крымова. ТЕАТР. решил, что рецензия на него тоже должна быть необычной

Шумовский шел по Сретенке, сильно опаздывал и в целом был недоволен. Нужно было смотреть спектакль, чего-то там понимать, потом что-то писать, хотя делать это он зарекался. Возле входа в театр пожал несколько рук, забрал у администратора пригласительный и быстро отправился искать нужный зал в бесконечно белом и запутанном пространстве театра, разобраться с отношением к которому у него до сих пор не получалось. Бледнокожая, но улыбчивая девушка из службы зала уже уводила немногочисленную группу зрителей куда-то в недра коридоров, Шумовский пристроился в хвост. В конце пути уже другая девушка доставала из коробки бумажные бабочки и банты, раздавая их мужчинам и женщинам соответственно. «Началось», — подумал Шумовский, смиренно завязывая на шее полученную картонку. В воображении его откуда-то всплыли утомленные лица шахтеров, которые неодобрительно качали головами. Шумовский покачал головой вместе с ними и отправился искать свое место на одной из деревянных скамеек маленького зрительного зала. Свет погас, те, кому не терпелось закончить разговор, заканчивали разговор, где-то вдалеке, со стороны зрительского прохода, послышались приближающиеся шорох, грохот и редкие неразборчивые слова. Что-то такое Шумовский уже не первый раз встречал в стенах этого театра. «Никак, артисты», — подумал он. И действительно: из глубины того, что являлось сценой, начали медленно, но суетясь, появляться люди, каждый из которых заботливо вел перед собой небольшую куклу, олицетворявшую, очевидно, модель современного подростка. Всего их было четверо, все они, неловко спотыкаясь и извиняясь за лишний шум, рассадили своих игрушечных детей на стулья перед первым рядом. Шумовский знал о спектакле лишь то, что назывался он «Своими словами. А. Пушкин. «Евгений Онегин», что это первый детский спектакль театра и что идет он где-то час тридцать. Знал он и режиссера, по долгу службы видел почти все его спектакли. Профессия предполагала, что теперь он, Шумовский, должен включить аналитическое мышление и начать думать, чего совершенно не хотелось. В голове его сразу расплодились дежурные мысли про театр в театре, про степень условности, про детей, картон и марионеток. Четыре актера все так же суетно и будто бы извиняясь рассказывали своим куклам о том, что такое театр, в который когда-то пришел Онегин, как в нем работало освещение, как спускались ангелы и что вообще там происходило. Шумовский, в свою очередь, задумался о том, что такое театр, в котором оказался он. Как ни странно, актеры, изображавшие вдохновенных иностранцев и при этом постоянно напоминающие о том, что они актеры, не вызывали привычного отторжения, а наоборот притягивали внимание Шумовского. Сложилось ощущение, что вообще весь зал, включая и зрителей, и актеров, существует здесь исключительно для того, чтобы что-то рассказать четырем куклам. Что куклы — единственное настоящее и живое среди всего, что здесь есть. Эта ситуация на время разрешила многолетний конфликт Шумовского, который на двадцатой минуте любого спектакля неизбежно приходил к губящему все вопросу: «Господа. А что вообще, мать вашу, происходит в этом помещении? Вы серьезно?». И вопрос этот относился в равной степени как к актерам, так и к зрителям. Но здесь, как ни странно, не чувствовалось привычного лицемерия и натужного старания, не наблюдалось ребусов и головоломок, из разгадок которых обычно можно было состряпать статью. Шумовский наблюдал за рождением новой формы диалога, в котором хотелось принять участие. С ним вдруг очень просто заговорили о вещах, которые изрядно его беспокоили, но казались слишком глупыми, чтобы это беспокойство озвучивать. В этой простоте скрывалось то, чего ему так часто не хватало в театре, — всеобщее осознание нелепости происходящего. «Ну, вот такой способ общения мы выбрали, ну, так вот все странно у нас. Да и вы, ребята, тоже странные. Ну, присоединяйтесь», — будто бы говорили со сцены. Тем не менее, Шумовский все еще пытался отстраниться, включить снобизм, исключить себя из общих правил игры, мол: «объективное суждение, анализ, контекст, история, я не ведусь на эти ваши штучки». Он смотрел, как в маленьком макете ему пытаются изобразить процесс спускания на сцену бумажного ангела, как потом уже в натуральную величину демонстрируют тот же процесс, убеждая, что так он выглядит в бинокль. Шумовский смеялся вместе с детьми в зале, и ему уже было плевать на то, какими инструментами он будет изучать увиденное и что будет сообщать коллегам после. Спектакль затягивал в себя. Было слишком сложно этого не принять. Было бы глупо этого не принимать. Наблюдая на протяжении нескольких лет за режиссером, поставившим спектакль, Шумовский успел бессознательно очароваться им, сознательно разочароваться в нем и теперь сидел, пытаясь понять, кто же все-таки изменился: режиссер или он сам. Если бы он наблюдал этот спектакль пару лет назад, то, скорее всего, увидел бы совершенно другой спектакль. Но мог ли он видеть его тогда? На этот вопрос ответа не находилось. Обладая до поры до времени стойким равнодушием к сфере визуального искусства, Шумовский абсолютно не понимал художников, тем более режиссеров-художников, видя в их словах и работах либо абстракцию, либо профанацию, либо ремесло, и ничего из этого не вызывало в нем каких-либо эмоций. Теперь он наблюдал за тем, как из потешных сценок и изобретательных решений, именуемых обидными словами вроде «гэги» или «кунштюки», рождался «образ» — термин, столь любимый художниками и воспринимавшийся Шумовским как то слово, которое надо говорить, когда уже совсем нечего сказать. На его глазах спектакль вырастал из детского во взрослый: слепленные из стереотипов условные персонажи превращались в реальных, смешные разговоры про сплин с демонстрацией этого самого сплина — большого чемодана, внутри которого мишура да тягучие сопли, — трансформировались в осязаемое ощущение тоски и одиночества. Самая статная и строгая героиня, высокая, с поджатыми кривыми губами, говорящая голосом экскурсовода, да еще и с немецким акцентом, вдруг села и сняла ботинки на бесконечной платформе — почти котурны. Шумовский наконец разглядел в ней Анну Синякину, без которой, как ему казалось, ни один крымовский спектакль нельзя было воспринимать как завершенный. Теперь она — метр с кепкой — играет Татьяну, сверхэнергичного, вздорного подростка, гоняющего няню туда-сюда открывать и закрывать окно, пока сама в любовном томлении пытается написать знаменитое письмо. И в этой нелепой девочке, пытающейся ногой (предварительно стянув с нее носок) накарябать что-то пером на бумаге, Шумовский вдруг начал чувствовать ту степень отчаяния, которую ему стоило бы заподозрить в этом письме как минимум лет десять назад. По ходу спектакля выходило так, что теперь «дети» начали играть для взрослых, и в этом было больше силы, чем в игре взрослых для детей. На самом деле, за весь спектакль Шумовский оставил в блокноте только одну заметку, показавшуюся ему принципиальной: «Я ничего не буду объяснять, пусть она просто проедет, потому что она — красивая». Это была дословная цитата из спектакля, относящаяся к финальной, совсем взрослой его части. К тому моменту на сцене уже появились несколько сложных механизмов, похожих на деревянные конвейерные ленты, с помощью которых персонажи пытались объяснить, как зима год за годом сменяет весну, как на фоне этих смен стареет и меняется человек и как на фоне событий пушкинского «Онегина» меняется мироощущение основных героев романа. В частности, для иллюстрации этих процессов была использована убогая плюшевая лошадь со всадницей, символизирующей Татьяну. После того, как она довольно неловко проделала свой путь по этой ленте судьбы, один из героев спектакля достал вырезанную из фанеры утонченную и изящную фигурку лошади с наездницей и тихо сказал: «Я ничего не буду объяснять, пусть она просто проедет, потому что она — красивая». И тут Шумовский понял что-то свое. А сидящая справа от него напомаженная женщина в праздничном банте (глядя на нее, Шумовский подумал о том, как за сто лет изменилось значение слова «напомаженный») — свое. И вскоре разыграли дуэль Пушкина, и потом спектакль окончился, а зрители стали уходить, перешагивая через только что убиенного автора, распластавшегося в луже липкого розового киселя и протягивающего каждому зрителю прощальную конфету. Прочие герои спектакля просили каждого обернуться на то место, на котором он сидел: ведь лучше лишний раз обернуться на свое прошлое, чем идти, не оборачиваясь, до конца жизни. Шумовский послушно обернулся. На том месте, где он сидел, его уже не было. Приехав домой, Шумовский сел за стол, открыл ноутбук и начал писать: «24 ноября в театре «Школа драматического искусства» состоялась премьера первого детского спектакля Дмитрия Крымова — «Своими словами. А. Пушкин. Евгений Онегин». В проекте этого детского абонемента намечено еще три постановки: по Гоголю, Чехову и даже по «Капиталу» Карла Маркса. Вероятно, освоив театр художника, Крымов взялся за освоение сторителлинга, активно набирающего обороты в театральной среде. Вольный пересказ «нашего всего» осуществляют четыре пушкинофила разных национальностей: чех (Сергей Мелконян), финн (Максим Маминов), француженка (Наталья Горчакова) и русская (Анна Синякина). Впрочем, утверждать, что этот наполненный юмором и хитрыми изобретениями пересказ выполнен только для детей, было бы ошибкой. Как и в «Горках-10», «Поздней любви», «Походе за грибами» или в «Как вам это понравится», здесь постоянно звучит нота печали, рождающаяся от столкновения нашего культурного опыта с…».

Опубликовано в печатной версии журнала на с.22—27

Комментарии
Предыдущая статья
Валерий Фокин: “Я иду на компромисс, но до определенной черты” 05.05.2016
Следующая статья
Страннее, чем ад 05.05.2016
материалы по теме
Архив
Три не сестры
На фестивале «Любимовка-2015» прочитали «Пушечное мясо» Павла Пряжко в постановке Дмитрия Волкострелова – парадоксальный пример того, как делать театр политически
Архив
Подземные воды и вязкий огонь: «Стойкий принцип» Бориса Юхананова
«Стойкий принцип» идет в два дня, и смотреть обязательно надо обе его части. Именно вторая из них открывает подлинный смысл этого спектакля, который лишь на очень поверхностный взгляд топчется в предбаннике васильевского ученичества