В венском Бургтеатре вышли «Невиновные, Я и Незнакомка на краю проселочной дороги» по пьесе Петера Хандке. Клаус Пайманн, нынешний худрук «Берлинер Ансамбль», в одиннадцатый раз ставит тексты Хандке.
Драматургический стиль Петера Хандке (р. 1942), одного из корифеев современной австрийской литературы и драмы, давно устоялся, и зритель новой премьеры вряд ли усомнится в его достоинствах, принимая поэтическую исповедь писателя, как она есть, не сетуя на длинноты. Мы снова встречаемся с автором-путешественником, который на сей раз отправляется в странствие по лабиринтам собственной биографии и одновременно — по маленькой деревушке, связавшей его однажды с миром. На сей раз авторское «Я» разложено на повествующую и драматическую ипостаси, пытливо всматривающиеся друг в друга, — оно то удаляется в прошлое, то возвращается в настоящее, прихватывая с собой спутников своей жизни и мучеников родной деревни, среди них Вожак с женой и Незнакомкой. Дальняя, витиеватая дорога бытия — с косогорами и равнинами, жизнью то на юру, то в горьком отшельничестве. А что Хандке — вечный Агасфер-аутсайдер, давно понятно.
Нам в России почти неизвестен такой театр языка, театр словесного колдовства, каким является театр Хандке, — наслаждаться мы им не умеем. Мысли о близком конце абсурдно устроенного мира, о немоте человека, утратившего себя, переплетаются с тоской об утратах, с воспоминаниями и заклинанием сна, которому бы продолжаться вечно. «Так я представлял себе конец света или его цель: совершенная тишина, в которой восстают лишь знаки текста <…>, и все вместе, громким или тихим хором, их читают» (2007). Да и эстетика Хандке покруче брехтовской, с которой австрийца роднит гиперинтеллект, так много затрат требующий от зрительских ума и сердца. Драматург сам признает свою «страсть к затуманиванию». «Вам нужна „понятность“? Любой живой человек все еще понимает таинственное лучше всего» — парирует он любые возражения.
Клаус-Эрнст Херрманн, в прошлом сценограф Петера Штайна, соорудил для спектакля Клауса Пайманна (р. 1937) универсальную покатую платформу, словно побеленную известью, с начерченными кругами мишени посередине, символом замкнутого круга бытия, из которого человек не может вырваться наружу (есть только малый, чуть больший, большой и огромный круг). В правом углу стоит странное сооружение «на курьих ножках» — с ложем и шестом, своего рода наблюдательный пункт несущего личную «вахту» Я, странника и отшельника. Режиссер стремится передать суть миросозерцания постаревшего Хандке, смотрящегося с опаской и негодованием на происходящее в мире — в «дебрях», где человека атаковали «демоны цивилизации» (запись в дневнике писателя). Размышления исполненного резиньянции героя, заменяющего авторское «Я» (гибкий и подвижный как ртуть Кристоф Нель, актер «Берлинер Ансамбль»), все время вертятся вокруг дороги в родную деревню Гриффен, откуда он родом. «… но действие пьесы происходит не в моей родной Коринтии <…> по этой дороге уже никто не ездит <…> там восседает сторож, это его царство <…> никто не должен вторгаться туда <…> невиновные идут оттуда. Они <…> невиновны <…> однако ж наложили кучу дерьма» — из интервью Хандке для журнала «Бургтеатра». Нам придется внимательно следить за метаморфозами Петера Хандке, перешедшего от «поругания» обывателя («Поругание публики» — название его пьесы 1966-го года) к «поэтическому пантеизму», желанию, вослед Чехову, понять «простых людей» — «невиновных, без злых намерений, замкнутых в своем кругу, не желающих знать, что есть другие». Для понимания моральных мотивов исканий драматурга важно еще одно его высказывание: «До какой же степени убит я ирреальностью в своей стране. Порой даже тишина не способна защитить меня от нее. Вместо того, чтобы прийти в себя при виде убаюкивающей зелени, я впадаю в еще большую ирреальность. А я ведь так хотел обрести глубину в этой тиши… Тогда я спросил у оракула: «Что мне делать?», и из баюкающей зелени донеслось «Идти дальше!».
Романтический чудак, герой Неля возвращается в мир своего детства, легко порхая по сцене, словно Гейне по Грацу, пытаясь найти укрытие от постылого современного мира; в дымке возникает нечто похожее на феллиниевские «Грустные воспоминания» — милые образы добропорядочных соседей, толстая женщина в красном, похожая на знаменитую Градиску (художница по костюмам Маргит Коппердорфер). Но вскоре герой обнаруживает там порабощенную техникой деревенскую общину — вооруженная мобильниками, словно куча манекенов, община встает из-за горизонта. «Я» героя бесконечно одиноко, независимо от того, в какую сторону прошлого оно кидается. В настоящем исчез и язык детства — у бывших селян есть только язык толпы. Напрасно это клоунское «Я» объясняет избранную им роль, пытаясь привлечь к себе внимание обрывками речи, пищалкой на губах. Странный человечек в белой рубашке с бабочкой, Нель движется по кругам сцены, то шатаясь на ногах, то балансируя, наконец, по-чаплински стуча ножками по полу — щемящая графика танца.
Весело и печально нам из зала наблюдать это хождение героя в народ, так напоминающее наши русские народнические хождения. То он встречает восемь дервишей в белом, у которых вместо слов — сплошная каша, то своего, казалось бы, двойника — потерявшего веру и вернувшегося к простой жизни Вожака (Мартин Шваб). То милые сельчане вдруг объявляют его опасным («идиот, который хочет тишины»), скандируют «Предатель!» и, влепив ему издевательский поцелуй, распинают как Христа. Марионетки в белом устраивают вокруг него задорную пляску. Сатира на австрийскую «gemütlichkeit» (обывательский уют) переходит не в гротеск, а в бичевание юродствующего героя. Эти сцены напоминают неонатуралистическую драму 60-х-70-х — Мартина Шперра, Франца-Ксавера Крёца, в одной компании с которыми тогда находился Хандке.
Хождение в народ кончается для героя познанием «свободы рыбы в аквариуме» и прощанием с иллюзиями. Нель в истерике топчет кучу истлевших писем из прошлого, которыми усыпана сцена, словно заклинание, повторяя: «Ах, милые мои вы человеки!..». Расправиться с прошлым ему помогают лишь ирония да сарказм.
Эпопея австрийского «народника» на этом не кончается, во второй части спектакля стареющий герой продолжал свой эпический шаг, решив вступить в диалог со своими «за сто лет ничуть не изменившимися» сельчанами. Напрасно пытается помочь ему здоровый, жизнерадостный, умудренный сосед — Вожак (Мартин Шваб). Нель, решивший взять на себя роль спасителя, но толком не знающий, что же ему такое сказать этим обывателям «в день воскресения», бешено колотит себя руками по башке, все более превращаясь в юродивого. Вряд ли мы видели за последние годы на западной сцене такого героя и такую драму рассыпающегося социума, перекидывающую мостик от драмы социальных идей начала XIX века к веку тотального абсурда, когда спасение уже никому не по зубам, да и никого не интересует. Ни души рядом, только этот домик-пюпитр на куриной ножке. Кривляющемуся аутсайдеру достается лишь град оскорблений, листья с неба ( воспоминание о прошлом, мечта стать птицей), да еще свидание (во сне или наяву?) с Незнакомкой (Регина Фрич), потерявшейся на одной из дорог прошлого. «Незнакомка на краю проселочной дороги» действительно возникает в спектакле как тень, не успев материализоваться. Жизнь, признается герой, разделилась на две части — на «когда она была» и на когда ее нет — с тоскливым осознанием того, «чем была моя жизнь без тебя». Напрасно дрожащий как тростинка герой устремляет на нее свои взоры — она уходит под птичий крик с небес. Нель (Я) широким шагом идет вслед за ней — в никуда. Нелю, как остроумно заметил критик газеты «Ди Вельт», за короткое время удается покорить зал, сделать то, что Клаусу-Марии Брандауэр в «Лире» Петера Штайна не удается сделать и за шесть часов.
Говорят, каждой пьесе Хандке верный ему Пайманн радуется как дитя. «Путешествие…» — наиболее лиричная постановка Пайманна, выпустившего этот спектакль в качестве нынешнего худрука «Берлинер Ансамбль». «Новый Пайманн» трудно узнаваем. Разрушитель мещанского благополучия в «Поругании публики» (1966, Франкфурт на Майне), ныне режиссер присягает театру Хандке-поэта. Как пишет журнал «Шпигель»: «Каждый жест, каждый взгляд, каждое птичье перышко, падающее сверху на сцену, отточены и кричат: «Театр»!