Так случилось, что я школьником-старшеклассником видел первые выступления Майи Плисецкой. Забыть этого нельзя. Юная балерина поражала своим высоким прыжком, непозволительно дерзким, неправдоподобно красивым. Балетоманы собирались, чтобы отпраздновать ее большую диагональ в сцене «сна» в «Дон Кихоте» или прыжковую вариацию в последнем акте. Размах, дальность и амплитуда прыжка действительно казались чудом. Как и энергия стремительного действия на высоте, на воздушных просторах необозримой сцены. Вариация или вставной эпизод становились самостоятельным спектаклем. Законченным и драматичным, полным огня, полным смысла, не сразу открывавшимся, загадочным поначалу. Было понятно одно: великий талант рвется из поставленных ему пределов. И было ясно, что рано или поздно пределы будут преодолены, границы порушены, — и тогда мы не задумывались о том, что это за границы.
Где-то позади оставалось безвременье 40-50-х годов, которое она презирала и в котором так легко было существовать многим другим — недаром о позорном безвременье сейчас слагаются новые мифы. Ее же пребывание в том времени было совсем непростым — и по биографическим, и по творческим причинам. Ее обожала Москва, ею восхищались коллеги-артисты (в Большом театре издавна почитали таланты), но сама атмосфера в театре в те сталинские и послесталинские годы была гнетущей. Императорский театр? Ничуть не бывало, это тоже одна из легенд. Странно сказать, но это был театр в очень большой степени буржуазный. Великие спектакли, которые здесь шли («Жизель», «Лебединое озеро», «Раймонда»), великие артисты, которые здесь работали (Марина Семёнова, Галина Уланова, Алексей Ермолаев, Асаф Мессерер, Сергей Корень и целая плеяда первоклассных характерных танцовщиц: Ядвига Сангович, Фаина Ефремова, Валентина Галецкая, Надежда Капустина), конечно же, являли собой подлинно высокое искусство, но новый репертуар к высокому искусству не принадлежал, а вакансию современного великого балетмейстера занимали давно исчерпавшие себя вчерашние мастера, насаждавшие убогие добродетели, плоский натурализм и сладковатый дух самодовольного мещанства. И вот представьте себе рыжеволосую девушку-подростка, огненно-медный цвет волос которой светил вызовом, а тонкий египетский силуэт, силуэт королевы-колдуньи, силуэт королевы-дикарки нарушал все привычные очертания добропорядочной служительницы Терпсихоры. Что могли предложить ей вчерашние мастера? Что она могла танцевать в их нетанцевальных балетах? Один раз, однако, нечто неожиданное все же произошло. Вариацию «Осень» из первого акта «Золушки» ее юная фея, продрогшая на всю жизнь, пробежала (или проковыляла, а может быть, простонала) с такой недетской тоской, что грубо сколоченный Ростиславом Захаровым чертог счастливой феерии рассыпался как карточный домик. На сцене Большого театра повеяло подлинным страданием, подлинным несчастьем. Продолжения не последовало, заслуженная сцена тогда не была готова к подобной экспрессии и подобным переживаниям. Не была она готова к демонстрации открытой свободной страсти. Свою «Кармен» Плисецкая пробивала с огромным трудом. Свою «Анну Каренину» вынуждена была ставить сама, в содружестве с двумя провинциальными коллегами. Естественно, что ей приходилось приглашать балетмейстеров извне: в собственном доме официальная идеология склонялась скорее к домострою, чем к свободной любви. И Плисецкая, первая в своем поколении, выступила с ярким художественным протестом.
Теперь, много лет спустя, стало ясно, чем был ее знаменитый прыжок. Это был прыжок из одной художественной эпохи в другую, из одного исторического времени в другое. Прыжок из прошлого в будущее.