О «Собачьем сердце» в московском ТЮЗе и о том, куда на самом деле катится это «яблочко».
Один из методов Антона Фёдорова – он как будто записывает шум времени. Современный мир давно перестал производить членораздельные фразы, мыслить большими, хорошо структурированными текстами. Теперь он звучит отдельными репликами, иногда даже отдельными словами или слогами, цитатами, мемами, проявляется знаками, картинками, визуальными модулями. В спектакле «Собачье сердце» одно из центральных мест на сцене принадлежит огромному студийному магнитофону с бобинами, если переключить тумблер, откуда раздается то «Аида», любимая опера Преображенского, то Скрябин, то какие-то современные мелодии, то голоса, неизвестно кому принадлежащие. Режиссёр составляет саунд-трек спектакля из словесных и музыкальных обломков. Но было бы неправильно думать, что в этой глоссолалии царит хаос. Фёдоров создает палимпсест, что в первоначальном смысле означает один текст, написанный на другом, полустертом тексте: так получалось, когда старый пергамент употребляли для письма не один, а несколько раз. И в его случае просвечивающие слои читаются иной раз лучше, чем новые, а иногда почти перестают быть различимыми.
Декорации, построенные сценографом Ваней Боуден, намекают на это вполне очевидным образом – оборванные обои, из-под которых проглядывает исходное покрытие стен, а за стенами видна театральная техника, кулисы, изнанка театра, что своего рода слой, и он не последний. Метафора в духе повести Булгакова, где рассказывается, как из-под шкуры животного вылезает человек, в облике которого просвечивают и собака Шарик, и вор-рецидивист Клим Чугункин, чей криминальный гипофиз так подвел профессора Преображенского.
Начинается спектакль с настройки инструментов, то есть актёров. Вот Игорь Гордин, он явно тут главный, самый заслуженный, барственно обходит сцену, шутит, пристраивается, натаскивает. Сцена полна народа, рабочие сцены расставляют реквизит, что-то подправляют – театр не скрывается. Симпатичную собаку выводят на сцену, чему простодушно радуются зрители, собака – пушистая и добрая, образцовая. Актеры дурачатся, изображая профессора и его ассистента, помощниц Зину и Марью Петровну, которые делают псу операцию, перешучиваясь в духе комеди клаб. А вы всерьез хотели? Тогда – внимание на экраны, там показывают живую плоть, сжимающуюся и пульсирующую.
Оживление на сцене московского ТЮЗа Полиграфа Шарикова, этого гомункулуса, искусственно выведенного живого существа, делает спектакль малопригодным для школьных учительниц и учеников младших классов. Актёр Андрей Максимов, двухметровый гигант с забинтованной башкой и торчащими клочьями какого-то пуха, заставляет содрогнуться даже видавших виды театральных критиков. Он ужасен: огромен, нелеп, двигается конвульсивно. Но сколько вокруг него радости. Добросердечные женщины Зина (Алла Онофер) и особенно Дарья Петровна (Екатерина Александрушкина) возятся с ним, как с младенцем, приговаривают, утешают, натягивают на ножки 46 размера обувь. Доктор Борменталь (Илья Шляга), большой ребёнок, сам еще не наигравшийся в свой медицинский статус, ведет дневник эксперимента. Первые странные слова, первые опасные реакции, и вот уже существо берет гитарные аккорды, бодро гавкая на мотив «Яблочка». Существо опасно, и коллектив квартиры доктора находит на него управу все с большим трудом. Раскидывая ноги и руки, огромным крабом оно двигается по сцене, вставая, как на пуанты – на носки своих огромных ботинок, отчего ноги становятся похожи на собачьи лапы невероятного размера. Команда «Фу» всё чаще слышна в доме.
Всё это и смешно и страшно, существо ребячливо, эгоистично и тотально агрессивно. Оно требует еды, ласки, внимания, жилплощади и имени. Имя так же нелепо и неподходяще – Полиграф Полиграфович Шариков, но вот уже ковыляет по дому, приставая к Зине, кадавр, гомункулус, товарищ Франкенштейн, находя общий язык с такими же сомнительными персонажами, как Швондер, похоже тоже искусственно созданными. Деваться от них некуда, уже некому звонить, всех важных покровителей, когда-то лечившихся у профессора, распугал Шариков. Мир сломался, век вывихнут, как руки-ноги бывшего Шарика. Крутится-вертится, хочет упасть…
Кавалер Полиграф, половозрелый балбес, хочет в цирк – важнейшее же из искусств. Андрей Максимов умудряется сыграть своего персонажа так, чтобы от него веяло опасностью, но и детскостью, только ребеночек такого размера пугает не по-детски. Но вот чего совсем нет в спектакле Фёдорова, так это изображения внешнего мира, того, который так вдохновлял предыдущее поколения читателей Булгакова на простые аллюзии. «Мы» в той, привычной, интерпретации, безусловно, принадлежали пространству Преображенского, мы не читали советских газет, и хотя принимали пищу на кухне, а не в столовой, и там же и работали, но считали себя наследниками уж никак не шариковых и швондеров, а людей умственного труда, культуры, «Аиды» и высокого воспитания. С этим Фёдоров расправляется беспощадно. Гордин своего героя с легкостью свергает с пьедестала, не отнимая у него, впрочем, возможности рефлексировать. Уклад давно его не держит, да и нет уклада, дрожит посуда в буфете, и из всей обеденной красоты остается одна водочка в графинчике. Но и последняя, фиктивная, оборона рухнула с появлением диковатого творения собственных рук, этот товарищ Кандид крушит остатки привычной логики, давно выхолощенной структуры восприятия.
На фото – сцена из спектакля “Собачье сердце” / фото предоставлено пресс-службой московского ТЮЗа
В последней трети спектакль поддергивается такой тоской, что впору вспоминать обугленное золото Бархина, художника знаменитого, в 1987 году поставленного Генриеттой Яновской спектакля, с которого началось её руководство ТЮЗом, — как пышное великолепие и былое культурное величие.
Тут надо сделать одно отступление. Фёдоров учился у Юрия Погребничко, и, не копируя его манеру, усвоил важное умение: собирать действие, свободно и прихотливо вьющееся, в мускулисто сжатый круг концентрации внимания. Стоит только поверить и пойти за актерами, как выбраться назад невозможно, тебя втягивает в эту точку тишины в центре урагана, и она гипнотизирует, не позволяя отвлечься. И в этой внезапно посерьезневшей тишине зрительного зала два ученых, виноватых в своих безответственных, чего уж тут, экспериментах, рассуждают, что делать в ситуации полного обвала. А делать, в сущности, ничего невозможно, все, приехали, граждане, конец.
Зло и добро больше не разделимы, они перемешаны, и некому сказать, «что, постепенно холодея, все перепуталось». Папашка, отвечай за свои шалости, принимай наследника, не чаял, а приходится. Но и принять нельзя, и не принять нельзя, гуманитарный тупик. Агрессор и жертва в одном флаконе спутывает все принципы Преображенского, вопя в пустоту: «А меня кто-нибудь спрашивал?». Вопрос, намертво бьющий любую гуманность в лоб. Тупик цивилизации перед гуннами, ею непонятным образом порожденными.
И вот что вдруг приходит в голову. Греческий режиссер Йоргос Лантимос в этом году снял бодрый и обнадеживающий фильм «Бедные-несчастные», сюжет которого построен примерно по такому же типу: гениальный врач пересадил мертвому телу матери мозг её живого младенца. И эта новая жизнь дала взрослому туловищу такую энергию и свежесть, что в результате, после долгих проб и ошибок, появилась женщина нового типа – свободная, любящая, эмансипированная. Откуда у этого грека, получившего и «Золотого Льва» в Венеции, и «Золотой глобус» и 11 номинаций на «Оскара», столько левого задора и веры в нового человека, и почему в российском культурном пространстве нет больше веры ни в старое, ни в новое, а только в бесконечный ужас?
Бедные и несчастные герои нового «Собачьего» остаются у разбитого корыта. Ни новый старый Шарик, ни спивающийся профессор, ни даже падающий в обморок Швондер — неспособны к продолжению. Рана не зарастает, и невинность не возвращается. Нет никаких «мы» и «они», ответственны всегда те, кто должен думать, но поправить, повернуть всё назад невозможно. Можно только жалеть и сочувствовать.
Спектакль Антона Фёдорова сделан беспощадно. И кажется, что он таким не столько задуман, сколько стал, ожив и, в отличие от пациента Преображенского, удачно вочеловечился. Оказавшись настоящим большим спектаклем, он сам собой покатился в определенном направлении и проговорил то, что многие только ощущают, но не осознают. И я давно не видела в российском театре спектакля с такой непринужденной легкостью касающегося самых важных и самых нерешенных вопросов современного мира.