Сегодня в московском ТЮЗе – премьера, выпущенная совместно с театральным агенством «Арт-Партнер ХХI». Накануне Кама Гинкас рассказал нашей корреспондентке, что для него значит Пушкин и когда он прочел его по-настоящему. А ещё о том, как он стал персонажем книги своего отца Мирона Гинкаса «За колючей проволокой».
Кама Гинкас выпускает «Повести покойного Белкина». Слово посередине появилось, растолкав два привычных, очень осознанно. Тема смерти проходит через весь цикл, из которого режиссёр взял первые две повести. Меткий стрелок Сильвио, повелитель смерти, сам оказывается убит. «Фундамент» счастья Марьи Гавриловны и Бурмина в «Метели» – смерть Владимира. За любовь дочери невольно платит жизнью Самсон Вырин в «Станционном смотрителе». В «Гробовщике» царит карнавал смерти. И даже в «Барышне-крестьянке» оба отца – вдовцы, иначе, возможно, эта история сложилась бы по-другому…
Этой весной вышло первое русскоязычное издание книги отца режиссёра, Мирона Гинкаса – «За колючей проволокой». Презентация, повторим, русскоязычной книги скоро пройдет и в Литве. Она вся целиком – про жизнь: про пеленки, обмен вещей на еду, поиск лекарств, подкопы, хитрости, взаимопомощь, животный страх и победительный кураж. Про победу жизни над смертью, в которую, казалось бы, невозможно поверить. Молодые родители спасают своего маленького ребенка, лопочущего на языке запрещенного народа, – почти библейская история. Её можно было бы отнести к жанру road movie, с той оговоркой, что road – всего несколько улиц оккупированного фашистами Каунаса. Мирон Гинкас – известный в Литве врач – врачевал не только тела, но и души. Став после войны начальником всей медицины Каунаса, распорядился организовать… хор медиков. Да какой – хор занимал призовые места и даже гастролировал. Разжалованный после дела врачей до руководителя подстанции «Скорой помощи», он засадил коллег учиться играть на мандолинах и гитарах, осваивать стратегии шахматной игры и даже организовал кукольный театр (как потом выяснилось, первый в послевоенной Литве). И написал книгу, в которой есть и семейные фотографии. Лица погибших в гетто, и лица выживших – и их детей и внуков: пять, семь, десять… Не отсюда ли корни авторского театра Камы Мироновича Гинкаса, выдающегося режиссёра и… деда тринадцати внуков.
Эти два, казалось бы, столь далеких сюжета неожиданно переплелись сегодня. Смерть как воля человека, не отвечающего за свое рождение. Смерть как приглашение к опасной игре, где её надо обыграть. Смерть как, может быть, первый шаг на пути к бессмертию.
– Кама Миронович, свои первые слова и фразы вы говорили на идиш. Потом родители прятали вас в литовских семьях, и, чтобы легче было перепрятывать, петляя по оккупированному Каунасу, вторым вашим языком стал литовский. А когда вы впервые осознанно прочитали Пушкина, и какое это было произведение?
– Ну, сначала я должен был научиться по-русски говорить. У меня был двоюродный брат, который вернулся из эвакуации и который говорил только по-русски. Мне было 5, ему 6. А сговориться как-то надо было, братья всё же. И довольно быстро я заговорил по-русски, а он по-литовски.
Первые русские стихи, точнее что-то рифмованное, я услышал от соседа. Очень немолодого и почему-то пугающего меня человека. В общем, этот старик при встрече каждый раз бормотал: «Ой-ся, ой-ся, ты меня не бойся, я тебе конфетку дам, ты меня не беспокойся». Невысокого уровня поэзия, но всё-таки. Потом он умер. А стишок, как видите, запомнился.
Учился я в литовской школе, но русский язык там был обязателен. И литература, конечно. С 8-го класса мне круто повезло. Нашим классным руководителем стала некая Глинтершик Роза Абрамовна, только что закончившая педагогический. Она ни слова не знала по-литовски (представьте себе: в те времена, в литовской школе!), но сумела нас (юных литовских «националистов») так влюбить в русскую литературу, что мы даже стихи о советском паспорте Маяковского читали не без удовольствия. А уж Некрасова, и только что появившегося Паустовского сразу полюбили. Но самое главное, Роза Абрамовна не только собирала, распространяла так называемую самиздатовскую литературу, но и знакомила нас, пятнадцати-шестнадцатилетних сопляков, с нею. Мы уже тогда знали, кто такой Мандельштам… «И всю ночь напролёт жду гостей дорогих, шевеля кандалами цепочек дверных», «…но не волк я по крови своей, И меня только равный убьёт». Мы, а особенно девочки, с ума сходили по цветаевской «Поэме горы»: «Горе началось с горы. Та гора была над городом…» Мне, правда, слышалось: «Та гора была надгробием».
К Пастернаку меня приучил великий литовский поэт, переводчик и культурный деятель Томас Венцлова. В то время я любил Бориса Леонидовича даже больше Мандельштама, Цветаевой. «О женщина, твой вид и взгляд ничуть меня в тупик не ставит…».
Томас, тогда ещё студент, создал, считайте, нелегальный литкружок. Там мы постигали значения таких имён как Сен-Жон Перс, Пруст, Лё Корбюзье, Мейерхольд, Гордон Крэг и ряд других. Пушкина в этом списке не было. И не потому, что Томас его не ценил. А потому, что Пушкин был искалечен обязательной школьной программой: «Я памятник себе воздвиг…». Только теперь, когда мне 83, я шкурой чувствую патологическую тоску: а останется ли что-нибудь после… Хоть… что-то… что-то. Ведь я занимаюсь миражами. Театр рождается каждый вечер и каждый вечер умирает. В следующий раз, если ему удастся родиться (тому же названию, с теми же артистами, в той же режиссуре) – это уже будет отчасти другое существо. И оно тоже умрёт. От моей деятельности остаётся только какое-то колебание воздуха.Пушкин: «Нет, весь я не умру, душа в заветной лире мой прах переживёт и тленья убежит…». И слава Богу!
Впервые я прочитал Пушкина осознанно не в 20, не в 30, а гораздо ближе к 40. И это были не стихи и не проза, а письма. Нет, конечно, я читал до этого то, что полагалось по программе: «Капитанскую дочку» (ну, интересная история), «Евгения Онегина», видимо, читал, «Бахчисарайский фонтан», даже «Я памятник себе воздвиг…» читал (он мне казался самонадеянным и скучным). Словом, что-то я читал. Но режиссёрская природа предполагает, что текст должен в тебя «попасть». Именно «попасть».
И это случилось. Случилось с помощью писем Пушкина периода сватовства.
Я человек упёртый. Иду и иду к цели, даже когда кажется, что в этом нет уже никакого смысла. Так, лет с шести, я хотел заниматься театром. Хотел и хотел – поступил на актёрский факультет, потом на режиссёрский – к самому Товстоногову… чтобы потом оказаться тотально безработным. К тридцати восьми годам я наконец смирился с тем, что надо прощаться с этой профессией… И тут мне в руки попались письма Пушкина. И я стал репетировать дома спектакль «Пушкин и Натали». Вот с этого спектакля началась моя сегодняшняя театральная биография. Понимаете, Пушкин меня спас! Буквально – спас. В этих письмах я услышал, как бы настойчивый вызов Судьбе. Всё мешает Пушкину обвенчаться с Натальей Николаевной: холера, карантины, капризы будущей тёщи, ревность невесты, отсутствие денег, да просто вся «Эта чудная страна грязи, чумы и пожаров». Всё буквально пророчит ему (а Пушкин болезненно суеверен), что случится с ним спустя шесть лет.
В биографии Пушкина насчитали тридцать дуэлей! Только за последний год – четыре. Поводы для них зачастую были самые дурацкие. Например, семнадцатилетний Пушкин вызвал на дуэль своего дядю, потому что не мог смириться, что дядя волочится за красавицей, на которую положил глаз сам юнец. Или дуэль с Кюхельбекером – нежнейшим другом. Конечно, большинство этих дуэлей не состоялось. Зачем Пушкину дразнить судьбу? Зачем эта опасная игра?
– Через все «Повести Белкина» пунктиром проходит тема смерти.
– Да, да! Казалось бы, перед нами сборник анекдотов. И тут именно пунктиром упоминается, что главный герой «Метели» – Владимир, обидевшись на случайность (которую он воспринял как судьбу), отправляется на войну, чтобы там погибнуть. Сильвио, герой рассказа «Выстрел», тратит четыре года жизни, чтобы, наконец, унизить своего обидчика, а потом оказаться, то ли в Греции, то ли в Сербии, и погибнуть. Какая-то «жизни мышья беготня». Обиды, капризы, мелкая гордыня, а расплата – смерть. Что это? Такие товарищи, как Сильвио и даже Владимир, попахивают Достоевским: «свету ли провалиться иль мне чаю не пить…». Нет, нет, конечно, это не парадоксалист из «Записок из подполья». Но ущемлённое самолюбие, желание кому-то или чему-то доказать, мол, я есть и я есть не пузырь на пустом месте – очень уж напоминает будущих персонажей Фёдора Михайловича.
А далее: в то же самое холерное болдинское время Пушкин пишет «Каменного гостя», где Дон Гуан бросает вызов мертвецу.
А ещё «Моцарта и Сальери», здесь юный поэт (простите, композитор) отравлен соперником.
А пушкинский «Гимн чуме»?
А анекдот про гробовщика, которому в пьяном виде померещились все им похороненные покойники?
Почему-то всё болдинское заточение вокруг этого. Почему?
«…Ход часов лишь однозвучный раздаётся близь меня».
И тут же нокаутирующие фразы: «жизни МЫШЬЯ беготня…» (Что?! ЖИЗНЬ – это МЫШЬЯ беготня?), или – «дар напрасный, дар случайный, ЖИЗНЬ, ЗАЧЕМ ТЫ МНЕ ДАНА?» (это жизнь-то – дар напрасный?).
У древних греков водилась такая богиня по имени Парка. Она заведовала судьбой. Все её ужасно страшились. Она решала жить древнегреческому герою или умереть. Некоторые герои восставали против неё или хотя бы пытались обойти. Эдип приложил много усилий и ловкости, чтобы избежать уготованной ему судьбы. Но бедняжка переспал всё-таки со своей мамой и в результате выколол себе глаза. Ужас!
А Пушкин? Он как-то неосмотрительно, да просто оскорбительно, называет Парку – бабой. А её прорицания – «бабьим лепетанием». От этой тётеньки ведь можно и схлопотать. У Пушкина в «Повестях Белкина», а, пожалуй, и не только, Судьба прикидывается случайностью. Но может быть, Случайность и есть Судьба?!
Скажите, пожалуйста, не получи Пётр I в подарок маленького эфиопа, не вырасти этот чернявый пацан в российского офицера, не женись он на Христине-Регине фон Шёберг, а их внучка не выйди замуж за разорившегося и, прямо скажем, захудалого дворянина Пушкина – имели бы мы того, кого мы называем «наше всё»? Судьба? Случай? Стечение обстоятельств? «Парки бабье лепетание» – утверждает Пушкин. Но с кем всю свою жизнь играет А.С.? Кому он всю жизнь бросает вызов? У нас это называется – Судьба.
«Есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю…».
Упоение «бездны мрачной» в том и состоит, что человек знает, где край, знает, что сулит бездна. Но упивается этим знанием, этим предощущением. И именно в эту минуту он действительно живёт! Да, да! В стоянии над Бездной есть большая веселость, кураж и чувство свободы. Свободы от Создателя. Я сам выбираю! Сам решаю! Прыгнуть или нет. И, может быть, именно в эту секунду я по-настоящему осознаю себя.
Считается, что Пушкин «в последние годы жизни увлекался к смерти силой почти сверхъестественною, почти осязаемою»:
«Всё, всё, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслаждения,
Бессмертья, может быть, залог»
Не в этом ли всё дело? В его, Пушкина, истовом, буквально ТРЕБОВАНИИ бессмертия? Гордыня! Страшный грех! Неслучайно Достоевский в своей знаменитой пушкинской речи сказал: «Смирись, гордый человек!»
На фото – сцена из спектакля “Повести покойного Белкина” / фото предоставлено пресс-службой театра
– Вы заговорили о Достоевском, а мне вспомнилась одна фраза из рецензии: «Кама Гинкас всю жизнь изживает в себе Достоевского, чтобы приблизиться к Пушкину». Согласны?
– Всё может быть – про себя ведь ничего толком не знаешь. Вот только, где я изживаю Чехова, которым тоже живу? Как-то очень глобально звучит.
– Попробую спросить по-другому: есть ли среди великих писателей… опасные, как болезнь. Которыми хорошо бы переболеть, хотя есть вероятность и не выздороветь.
– Огромное количество авторов я не читал, либо читал поверхностно. Но нескольких я знаю, как себя самого: Пушкина, Достоевского, Чехова. Поэтому и занимаюсь ими всю жизнь. В их произведениях я вижу их – и себя при этом. В человека же разное вмещается. В молодости, еще до Пушкина с Достоевским, я серьезно занимался Толстым – очень интересовала меня его личность.
– Ваша пушкиниана довольно причудлива. «Пушкин и Натали» – письма. «Пушкин, дуэль, смерть» – там от Пушкина только маска. Телефильм «Граф Нулин» – кажется, импульсом послужило обаяние Марины Неёловой. Даже «Золотого петушка» вы поставили на лестнице, не в зале. Вы точно не позволяете себе прикоснуться к основным пушкинским произведениям. Почему?
– Когда я ещё только сделал «Пушкина и Натали», и мы привезли его в Москву, в этот спектакль страшно влюбился великий пушкинист Валентин Непомнящий. Мы как-то стали – не то что дружить – обожать друг друга. Он мне говорил: «Кама! Вы должны поставить «Бориса Годунова». «Валя, – отвечал я ему, – не могу. Ведь это только отчасти драматическое произведение. На самом деле, это чертовски гениальные стихи. То ли дело Шекспир, где все закручено, как в детективе». Я просто сказал, что не готов. И уже никогда не буду готов. То же самое с моей любимой пьесой «Вишневой сад» – не готов, и никогда уже не буду.
– По хронологии позже других Пушкин окончил «Метель» и «Выстрел», а поставил их, наоборот, в начало. У вас за «Метелью» следует «Выстрел». Вам важна эта хронология и почему вы остановились только на первых двух повестях?
– Я ничего не могу сказать про хронологию. Как-то не это меня интересовало. Просто я знаю, я чувствую, что всё это (ВСË ЭТО!) одновременно возникло в то судьбоносное холерное время. Всё родилось из желания поменять жизнь, из карантинов, из непроходимой грязи российских дорог, из пьяных почтмейстеров, из отчаяния и надежды. И письма, и стихи, и проза, и пьесы, и критические статьи. И всё вместе – гениально. И всё вместе есть живой портрет А.С. в тот момент.
– Современный зритель уже не очень понимает смысл дуэли – игры слепого рока, часто по надуманному поводу. Или зачем хранить верность при таком формальном церковном браке, основанном на ошибке. Он пойдет в суд, или к психоаналитику, или ещё куда-то. Вам важна эта дистанция между нами и пушкинскими персонажами?
– Я не очень-то понимаю, что такое современный зритель, хоть и работаю в театре тысячу лет. Я просто надеюсь, что то, что волнует меня, будет волновать кого-то еще или как минимум будет кому-то еще интересно. О какой дистанции речь идёт? Об исторических костюмах, о манере поведения? Эта дистанция меня никак не беспокоит. Что касается правил жизни, условностей других времен или других наций и вероисповеданий, то если перед зрителями – живые люди, они быстро принимают законы, по которым живут эти персонажи, как условия игры. Даже если эти законы нам кажутся странными или дикими. Иначе бы мы не могли ставить Шекспира, пьесы из средневековой японской жизни, истории про папуасов или выдуманных фантастических персонажей, которыми полны нынешние фэнтези. Но ревность, верность, ущемленное самолюбие (которое, заметьте, есть даже у собак), желание вернуть обиду (когда-то это делалось с помощью дуэли), мне кажется, понятны любому живому человеку.
А потом, театр – это игра. Я играю в Чехова, в Достоевского, в Пушкина. Я не настаиваю, что дама на сцене – это та самая дама с собачкой, которую описал А. П. Это всё игра с автором, с его ситуациями, персонажами. Я полюбил такую игру, когда вдруг сочинился мой спектакль «Пушкин и Натали». В этом спектакле мы с Витей Гвоздицким «безукоризненно» следовали историческим фактам. С серьёзным лицом Витя читал свидетельство современника. Он так и говорил: «Свидетельство современника: Пушкин косолапил» – и тут же начинал припадать на одну ногу. «Росту, – читал Витя, – он был… (и лез на стул)… невысокого (слезал со стула). Волосы были курчавые (годится!), но был он немного плешив» (Витя тут же начинал разгребать свою шевелюру на плешь. А главное, доставал из кармана крэпе, лепил себе на щеку, потому что человек без бакенбардов – это не Пушкин). И все эти театральные «прихваты» не мешали зрителю почувствовать безысходность обстоятельств, в которых находится Александр Сергеевич, его жажду простого ЩАСТЬЯ (так это слово писалось в пушкинские времена, так его писал на школьной доске Витя Гвоздицкий и, написав, пальцем проводил по всем буквам этого слова. Мел сыпался).
В моем спектакле «Играем преступление» швед Маркус Гротт искренне пытался понять и донести главную достоевскую мысль так, как он её понимал, а русские артисты подыгрывали и подкалывали его попытку постичь «русскую душу». Это никак не отменяло трагизма несчастного Раскольникова. Или «Золотой петушок», который шокировал иных мамаш «отрубленными» целлулоидными руками и ногами. Хотя дети прекрасно понимали, что это краска.
– К вопросу об игре и персонажах. Совсем недавно вышла книга вашего отца Мирона Гинкаса «За колючей проволокой», где вы, двухлетний, –персонаж книги. Вам меняли имена, языки – вам точно приходилось играть разные роли в столь нежном возрасте. Вы что-нибудь помните из того времени?
– Я не воспринимаю себя персонажем книги. Многие байки оттуда знаю давно в пересказе родителей. А вот самого папу, пожалуй, я по-настоящему открыл для себя, именно читая эту книгу. Он мне стал ещё ближе, роднее. Он мой папа. Отношения наши, правда, всегда были сложными, уж больно у нас одинаковые характеры. Но, надеюсь, что и вы полюбили его.
– А пребывание в детском приюте для умственно отсталых, где легче было спрятать ребенка, как-то отложилось в памяти?
– Нет, я помню себя гораздо позже, а от раннего детства в памяти остались какие-то фрагменты. Например, серебряные или золотые ложечки. У нас таких не было. Видимо, когда меня прятали в семье Софьи Бинкене (вдова поэта Казиса Бинкиса, праведница мира – ред.), она давала мне играть ложечками, и я их запомнил.
Помню – стук в дверь, и я бегу открывать. На пороге – немец в шинели. И вдруг мама бросается его обнимать. Оказывается, это моя тетя. Она вернулась из концлагеря и бог весть как прошла огромное расстояние в немецкой шинели. Или опять стук в дверь. Я опять тороплюсь открыть, и в дверь лезет женщина с грудным младенцем, и чтобы я не закрыл дверь, она просовывает голову младенца между дверью и притолокой. А за ней – человек пять ломятся. Цыгане. Если бы по лестнице не спускался наш сосед, не знаю, что было бы.
Или вот ещё. Стенка нашего трехэтажного дома в Каунасе, на неё падает луч солнца, и в этом месте она согрелась. И мы, четырех–пятилетние мальчики и девочки стоим в своих пальтишках, прислонившись к этой стенке, и о чём-то серьезно разговариваем…