Елена Алдашева о памяти и скорби бутусовского «Пер Гюнта»

На фото — Яна Соболевская в спектакле «Пер Гюнт» © Яна Овчинникова

22 июня в Вахтанговском театре в последний раз сыграют спектакль Юрия Бутусова «Пер Гюнт» — пожалуй, самую «артхаусную» постановку режиссёра: и эстетически, и в смысле особой фанатской любви, и, увы, с коммерческой точки зрения. Совпадение даты с Днём памяти и скорби, очевидно, случайно, но выразительно: память и скорбь — «горизонталь и вертикаль» спектакля, где крест становится одним из главных образов. Но «случайные совпадения» определяют многое в постановках Бутусова (и в том, как складывается их судьба).

Бутусовского «Пер Гюнта» упрекали в избыточности, рваности и сложности для восприятия. Боюсь, что примерно этим и будет грешить получившийся у меня исключительно длинный текст о спектакле. Но мне принципиально важно — пусть даже и «идя путём окольным» — зафиксировать этот без преувеличения экзистенциальный опыт: шаги, звуки, осязаемое присутствие и ускользание времени. Движение через чистилище театра-метафизики. Но прежде обозначу начальные координаты. Спектакль в нынешнем варианте идёт примерно четыре часа (на выпуске был длиннее), построен как монтаж сцен, а несколько десятков персонажей играют всего шесть актёров. Здесь два Пера — Пер Гюнт Сергея Волкова и Другой Пер Гюнт Павла Попова. Двух главных женщин в жизни Пера — Мать и Сольвейг — играют Евгения Крегжде и Яна Соболевская соответственно. Пятый персонаж назван в программке Музыкантом (он и правда играет во время действия на различных инструментах) — Юрий Цокуров. Шестая участница — Аделина Гизатуллина — появляется в нескольких сценах спектакля и в программке названа Анитрой. В действительности тут каждый, кроме Сергея Волкова, исполняет несколько ролей, в том числе «взаимоисключающих».

Избыточность, однако, в этом спектакле напоминает о тех стилях и временах, которые пытались структурировать хаотичное многообразие мира, страшась и восхищаясь, нащупывая в головокружении ту самую вертикаль. От Средневековья, где «души готической рассудочная пропасть», по Мандельштаму, до ХХ века с его авангардным искусством и экзистенциалистскими исканиями. Но более всего — о барочном мышлении, и потому визуальное решение тут строгое: монохромный мир творится с помощью минимального набора предметов, условно обозначающих, например, смену локаций. Тёпло-жёлтые люстры, лампочки и светильники; стулья разных форм и цветов; лавки, похожие на те, что спустя время появятся в «Войне и мире» Туминаса; дверь без петель на платформе-фурке; множество зеркал и квадратная, тоже зеркальная, плоскость — на ней, как и на «фальшстене», отделяющей якобы закулисье (а на самом деле — арьерсцену) от основного пространства, появляются чёрно-белые проекции видео, которое снимают на камеру участники спектакля здесь и сейчас. Ещё — чёрная, белая и красная краска. Ящик — ванна, постель, гроб. Огромный деревянный крест, груда серых «могильных» камней. Фортепиано, за которым почти всегда находится молчаливый наблюдатель-Музыкант. Листы кровельной жести, отмечающие диагональ жизненного или смертного пути. И ещё несколько предметов. Не так-то много. А что касается коллажности и непонятности — бесконечную смену ролей и масок, отдельные повторы сцен и диалогов, слияния и раздвоения персонажей преодолевает чувственное и «тактильное»: кажется, что, отключив рациональное восприятие, понимаешь больше. Хотя на самом деле в спектакле почти полностью и последовательно звучит текст пьесы, а самые странные на вид сцены-фантазии прямо с ним связаны.

На фото — Евгения Крегжде в спектакле «Пер Гюнт» © Яна Овчинникова

Про одну из них, сегодня по-новому резонирующую со временем, видимо, всё же следует уточнить один факт. Спектакль, со дня премьеры многократно изменявшийся и сокращавшийся режиссёром (особенно в самом «социальном», по Ибсену, третьем акте), после начала пандемии был сыгран с «купюрой» лишь однажды: осенью 2022 года, ещё в бытность Бутусова главрежем Вахтанговского, на один из показов был изъят эпизод с отрывком из монолога Клауса Кински «Иисус Христос Спаситель». Скандальное выступление Кински — одного из самых эксцентричных артистов, в жизни и ролях отразившего бездну-безумие ХХ века, — проходило в 1971 году на пятитысячной гитлеровской арене Deutschlandhalle. Произносимая от первого лица ода «анархисту Христу» с резкими высказываниями в адрес «святых отцов» — современных священников, «благословляющих оружие» вьетнамской войны, тогда прерывалась зрительскими выкриками (включая «Кински — фашист») и попытками прорваться на сцену. В спектакле Бутусова этот эпизод представлен почти как «театральная цитата»: в «герметичном», в отличие от всех остальных его вахтанговских постановок, «Пер Гюнте» только здесь есть актёрский выход из зала — попытка отобрать микрофон у произносящего монолог Сергея Волкова и вытолкать его в кулисы. На следующем после изъятия эпизода показе в подобном хэппенинге поучаствовали громкие голоса с ярусов, но были «захлопаны» остальными зрителями. После чего возникло единственное и последнее микроизменение в этой сцене и спектакле вообще — пустой плакат (текст звучит по-немецки, Евгения Крегжде поднимает листы с «рукописным» переводом) на фразе «Ich aber sage, derjenige der einen Krieg beginnt oder hilft ihm, ist schon tot».

Эта эстетически во многом конфликтующая с целым спектакля сцена — (сно)видение Пера: актёр без грима и в другом костюме выходит на этот монолог между двумя одинаковыми падениями лицом на камни — с выбеленным лицом и зачернёнными волосами. Сложный баланс вызова и признания, провокации и откровенности — прямая речь, которая одновременно убеждает и подталкивает усомниться в произносимом. Это и правда самый «странный» эпизод, после которого на контрасте тихо и проникновенно исполняется «Стань птицей» Цоя: «Помни, что нет тюрьмы страшнее, чем в голове». Но он собирает воедино несколько важных тем, прежде всего — власти и бессилия личности в искусстве, политике, религии, вообще в социуме. И ключевую для спектакля тему человека, постоянно направляющего свои творческие, созидательные силы в деструктивное русло — к захватничеству и «самоэкспансии». Человека, который опрокидывает данную ему внутреннюю вертикаль наземь и «растит» её только вширь.

На фото — Юрий Цокуров, Павел Попов и Сергей Волков в спектакле «Пер Гюнт» © Яна Овчинникова

 

Скорбь: вертикаль личности

Основа бутусовской мысли о человеке вообще — вера в неотъемлемость почти кантовского императива, вертикали и объёма. Если театр — про изменчивость, то он ведь и про способность меняться, про шанс преобразить всё в одну секунду — пусть даже она и станет последней. Так на мгновение в финале бутусовского «Бега», прежде чем буквально уйти в смерть, выпрямляется с полусогнутых Хлудов, улыбаясь и плача сквозь закрытые веки. Ты можешь и должен быть беспощаден — беспощадно честен — к себе, зная, что замысел о тебе, твой «эйдос», то, что ты мог и должен был воплотить, несравнимо превосходит воплощённое. Так по-настоящему любящий отнюдь не видит ложно-прекрасный образ, а прозревает скрытое: не оазис-мираж, а зерно на глубине. И театр — особенно такой, как у Бутусова, пульсирующе-живой и «человекоцентричный», — нужен именно для того, чтобы обнаруживать эти зёрна, вспоминать о том, что стоит слёз в тебе и в другом.

«Пер Гюнт» Бутусова лишь на поверхности — про двойничество и неуловимость человеческой природы. «Быть самим собою» — это вопреки всему сквозь луковые лепестки добраться до ядра, которого у луковицы вроде бы нет. Главный элемент сценографии — множество зеркал самых разных форм и размеров, одно из них, прислонённое к закрытому правому порталу, — гримировальный столик и одновременно «точка опоры» в шатком мире. Именно у этого зеркала будет находиться «дом» — и «я» Пера. Спектакль начинается с текста диалога Доврского деда и Пера — встав из-за столика, Павел Попов с окровавленным лицом меняет на одном из приборов фильтр, освещая поджавшего на диване ноги Пера-Волкова красным, поворачивает к нему зеркало и говорит: «Теперь смотри…». Дальше — превращённая в монолог речь о разнице между троллем и человеком (троллю нужно не «быть самим собой», а «быть самим собой довольным»). И пока Пер Волкова будет проходить многолетний путь сомнений и метаний, падений и страданий, Павел Попов будет представать не только Другим Пером — иным лицом того же героя (в основном — ещё более неприглядным, зацикленным на себе), — но и постоянным его инфернальным собеседником: чёртом, пуговичником-литейщиком, Бог весть кем ещё. Пер Волкова, как ни странно, и впрямь остаётся самим собой в том смысле, что никаких других персонажей у этого артиста в спектакле нет (если, конечно, не считать всё тот же монолог Кински).

На фото — Павел Попов и Сергей Волков в спектакле «Пер Гюнт» © Яна Овчинникова

В начале второго акта Пер-Попов под фортепианную импровизацию Музыканта долго рисует краской-кровью на белом квадрате — заменившем «зеркальное стекло», где проступают и отражаются лица, — счастливую утопию новой или старой жизни: дом, семью, сказочного оленя, солнечный луг. Но «внутри и вне всё в той же мере тесно», и Пер-Волков полушёпотом откажется от Сольвейг, отпустит руку, которую всерьёз не хочет осквернить «всею чертовщиной» — и потому жестоко оставляет её. Потому, что смотрит на эту «царевну» как на ту, кому не может солгать — «и говорить, но вместе с тем молчать, но ведать всё, и в то же время скрыть»: «нельзя топтать ногами растеньице, чей жребий зеленеть». Экзистенциальный конфликт Пера в этот миг — ещё и современная, из двадцатого века, невыносимость «двоемыслия». «Конечно, буду ждать», — произносит Сольвейг почти одними губами и падает под бумажную «метель», встаёт и падает, вскидывая руки, пока не останется лежать с трепещущей, словно ветром колеблемой, вытянутой рукой. А в это время Пер-Волков тяжёлыми движениями ладони замазывает алую картину Пера-Попова чёрным. Спокойно-трагическая, негромко-женственная Сольвейг — олицетворённая возможность вертикали как стержня человеческой личности, неколебимой веры — веры в человека, в свою любовь. Пожалуй, ничего похожего на Сольвейг в репертуаре Яны Соболевской не было ни до, ни после — а вот дрожащая, пусть иначе, рука появилась у её застёгнутой на все пуговицы Гонерильи в бутусовском «Короле Лире», выслушивающей чудовищные проклятия отца.

Родительские проклятия выслушивает и Пер (Сергей Волков) — буквально в следующей за «метелью» сцене. Одна из самых существенных текстовых перестановок: материнская брань звучит не в тот момент, когда «старуха» пытается догнать беспутного сына на улице, а в миг её смерти. Жуткий и достоверный феномен — бессознательные проклятия умирающих тем, кто рядом с ними, кого они бесспорно любили. Во всех смыслах «последние слова», которых в жизни никто порой не слышал из этих уст. Тогда, ковыляя вприпрыжку, Мать — Евгения Крегжде уходит по диагонали контровых лучей в кулисы, выскользнув из усмиряющего объятия сыновних рук. И почти сразу выбежит на собственные похороны — сожжение — такой, как была прежде. А она была артисткой и запечатлённым образом из детства, в которое, почти буквально по Шпаликову, можно «на валенках уехать»: «там, где — Боже мой! — будет мама молодая и отец живой». Или, как во время этой самой последней встречи скажет сам Пер, — «ведь ты была прекрасная душа».

На фото — Евгения Крегжде и Сергей Волков в спектакле «Пер Гюнт» © Яна Овчинникова

Евгения Крегжде в роли Матери как будто «играет старость», иногда утрированно до гротеска, а мгновениями — почти физиологически точно. Но по сути «старость» — лишь патина на образе: Мать — изящная, тонкая, в роскошных чёрных платьях, с полосами фальшиво-седых нитяных прядей и нарочито низким, хриплым голосом — таким же ненастоящим и убедительным сразу, как причёска. Она молода и своей фарфорово-светящейся красотой похожа на фотокарточки кинозвёзд — голливудского «золотого века» или немецкого кино времён Марлен Дитрих. Конечно, она и сотворила этого Пера, когда-то придумав для него «забвенье в сказках» — «чёртов бред», навеки изменивший сознание безотцовщины и фантазёра.

Мать пела, выходя к микрофонной стойке, Пиаф и ни много ни мало «I don‘t care much» из «Кабаре» — с исступлением и вызовом последнего ответа. Пер Гюнт (Сергей Волков) научился от неё внешнему — небрежно-элегантный чёрный костюм, сигарета, поиск нужных слов у великих франкоязычных артистов, в «эстраде»: поёт он только Бреля. Но Пер иной. Его песни — тоже последний ответ, однако ответ горький. У неё — отчаянность, у него — отчаяние. Она воплощает то, что будет уничтожать, любуясь, двадцатое столетие. Он — тот, кто отнесёт её на костёр вместе со всеми «духами и туманами» цветов и алкоголя. И начнёт короткую надгробную речь словами: «Благодарю за весь твой трудный век». Но он, как и она, как все здесь, — артистическая душа. Как любой человек, по Бутусову, — более или менее.

И Пер хоронит Мать не заплаканной растрёпой в белой сорочке, а прежней юной женщиной в блестящем платье — прекраснейшей и мучительно, до ярости любимой. Кажется, это самое красивое и пронзительное в спектакле — финал второго акта: Мать, строго-печально смотрящая перед собой под новым ветром — не бело-снежным, как у Сольвейг, а пепельным, из чёрных бумажек. Актриса поворачивает голову и прямо смотрит в зал, пока гаснет свет — вместе с проекцией, где отображается в ином ракурсе лёгкое недоумение и приятие собственной смерти той, что оставлена одна. Впрочем, в спектакле Бутусова это расставание не будет вечным — как и разлука Пера с Сольвейг.

На фото — Евгения Крегжде в спектакле «Пер Гюнт» © Яна Овчинникова

У Ибсена мы точно знаем, что Сольвейг продолжает ждать Пера, но не можем знать, продолжал ли он думать о ней, когда отказался от «царевны», как от святыни. У Бутусова Сольвейг уделено гораздо больше места. Её образ, как и образ Матери, пока она жива, постоянно появляется перед зрителями и перед Пером — даже вопреки его воле. Спокойно-неподвижно та и другая смотрят в камеру, и лица проступают на стенах. Их взгляды могут казаться упрёком — и под строчки про «выцветшую икону» из песни Хаски Пер-Попов кровавыми ладонями будет колотить по глазам «иконы»-проекции материнского лица. Но они скорее напоминание. И однажды, когда камера в руках восторженно улыбающегося Павла Попова — в этот миг, конечно, не Пера — будет следовать за Анитрой, уходящей в кулисы, проводивший было её глазами Пер-Волков встретится взглядом с Сольвейг. Не с проекцией, а с образом во плоти — из жаркого юга увидит её, замершую под падающим снегом, неотрывно смотрящую на него сквозь расстояния.

Сама Анитра Аделины Гизатуллиной — тоже важный женский образ, но совсем не Вечная Женственность, как Мать или Сольвейг. Томная и роскошная, она как будто лишена индивидуальности — души, как она с улыбкой скажет совсем в другом смысле. Пер, кажется, Анитрой и вправду очарован — но это всё же чувство, про которое он говорит ей: «С любовной точки зренья пророк и кот — почти одно и то же». Она красива «модельной» красотой, хотя облик этой сирены — такая же роль, как и сладкий голос, в нотках которого нет-нет да и проступит характер, недоступная сложность. В спектакле она мало похожа на Анитру Ибсена: не зная, невозможно угадать, что это за персонаж в пьесе. Грациозная Анитра Гизатуллиной — чуть ли не мираж, так что слова «но я же лишена души» легко принять и за циничную иронию, и за прямое признание фантастического существа — менее всего за высказанные дочерью вождя бедуинов религиозные взгляды её соплеменников.

На фото — Сергей Волков и Аделина Гизатуллина в спектакле «Пер Гюнт» © Яна Овчинникова

О душе в спектакле упоминают впрямую и отнюдь не мимоходом ещё в одном важном, особенно сейчас, монологе — священник из третьего акта, которого играет Юрий Цокуров. Когда Пер Гюнт, обессилев, падает на камни погоста давно покинутой родины (он вообще падает раз за разом — в буквальном смысле), звучит проповедь на похоронах — о человеке, который действительно был самим собой. Человека этого — его тоже играл Юрий Цокуров — видели в начале второго акта зрители и оба Пера, которым он невольно показал разницу между желанием или мыслью и поступком — отрубив серпом палец, чтобы не «поехать на войну». Священник из третьего акта — в распахнутом кожаном пальто и с большим барабаном у ног — рассказывает историю жизни усопшего. Этот монолог он произносит в том же электрическом сочетании горькой сосредоточенности и клокочущей энергии, которое слышно в песнях Пера и Матери. В нём та же боль и отсутствие смирения перед людской несправедливостью. И то же прямое обращение к залу. От ярости и упрёка — до нежности и слёз: иногда отбивая акценты или цезуры резкими ударами колотушек, говорит он о том, что «человек остался непреклонен» вопреки осуждению, неудачам, тому, что не единожды «едва успели выбраться живыми» из-под развалин дома его близкие. И этот «преступник пред правдою людской», дезертир большой истории, как и всякий человек вообще, — говорит священник, — не подлежит суду «тех, кто прах». Потому что «есть Завет, что светит над Законом»: новейшая история — не только тоталитарный ад и мировые войны последнего столетия, это прежде всего «наша эра», когда личность и человечность стали ценнее, чем толпа и её карающая, тюремно-казарменная «справедливость». «Одно скажу — что вряд ли опочивший вошёл калекой к Богу своему!» — завершает он свою речь и совершает последние удары — уже «в две руки». Сгибаясь всем телом в резких движениях, с пылающим взглядом и плотно сжатыми губами. Дальше — не тишина, но личные финалы обоих Перов и Сольвейг.

На фото — Сергей Волков и Юрий Цокуров в спектакле «Пер Гюнт» © Яна Овчинникова

 

Память: горизонталь культуры

В бутусовском «Пер Гюнте» использован редкий и очень поэтичный перевод Юргиса Балтрушайтиса. Все случайные совпадения у Бутусова в итоге и вправду воспринимаются как неслучайные, так что можно вырастить много дополнительных смыслов из выбора автора перевода, необычайно соединившего Серебряный век с новым послереволюционным миром, Литву с Россией, да и просто из того факта, что Дом Балтрушайтиса — почти что «через дорогу» от Вахтанговского театра… Можно, но совершенно не обязательно. В меру возвышенный, не совсем «простой» слог — язык, на котором говорят в этом мистериальном мире. Вроде того, как могут звучать церковнославянские слова молитв — порой непонятно, но при этом красивей и точнее, чем в русскоязычном варианте. В переводе Балтрушайтиса на главный вопрос «Что значит быть самим собою?» Пер Гюнт получает удивительный ответ Пуговичника (названного в спектакле Литейщиком): «Смерть в себе лелеять».

Многоязычие и (не)трудность перевода — важный элемент постановки: здесь поют на шести языках, не считая русского, причём слова всех песен, включая недопетые, ложатся на действие так, что создают дополнительный объём смыслов. Даже музыка финала, в котором звучит — кроме голоса Яны Соболевской — Сольвейг, поющей колыбельную из пьесы, — «Псалом» Арво Пярта. И совсем уж точно, без натяжек и неслучайно соотносится с участью Сольвейг песня «АукцЫона» «Зимы не будет», звучащая в исполнении Музыканта — Юрия Цокурова, пока на крупный план проецируется рыдающее, смеющееся, недобро щурящееся лицо Пера — Сергея Волкова. «Тебя он любит, потому и нет его», — так и случится потом, когда Пер уйдёт от Сольвейг, потому что «хотя бы руки были длинней сосны, мне кажется, её я всё равно держал бы слишком близко, чтоб ей остаться чистой и невинной». А она до старости будет ждать его — «О том и пела. А жизнь летела». Но пока в кадре — злое горе Пера после первой, мучительно-нежной, оборванной и отчасти придуманной им встречи с Сольвейг.

На фото — Павел Попов и Яна Соболевская в спектакле «Пер Гюнт» © Яна Овчинникова

А их последняя встреча, завершающая пьесу и спектакль, происходит на рассвете в Духов день. Даже если для создателей спектакля это не слишком важно, здесь тоже — «неслучайная случайность». В христианской картине мира Духов день — это начало новейшей истории, длящейся до сих пор. Но главное — это анти-Вавилон, момент объединения людей, когда вместо «смешения языков» случилось всеобщее понимание (первой апостольской проповеди). Многоязычие и мультикультурность пространственно-временной ойкумены (от того самого Вавилона, куда собирается Пер, до американских золотых приисков, куда доберётся и он, и «даже дьявол»), на которых строится спектакль, сходятся в смертной точке конца истории и географии — или в театральном «здесь и сейчас». В финале у подножия огромного креста, присутствовавшего на сцене с самого начала, но менявшего положение, замирает в гробе-колыбели Другой Пер Гюнт (Павел Попов), убаюкиваемый Сольвейг (сквозь «Я в детстве заболел…» Тарковского). Причём мизансценически это всё же не Пьета, а снятие с креста (когда Пер спотыкается на пути) и положение во гроб (когда Сольвейг замирает над ним).

Сам деревянный крест в момент премьеры довольно отчётливо напоминал ещё и о спектаклях Серебренникова — во многих из них были похожие. О постановках «Гоголь-центра» напоминало и многое другое: «Amor» Монтеверди сегодня не отделить от «Сна в летнюю ночь», а «Черным-черно» Хаски — от «Маленьких трагедий», золотая фольга вдуваемого ветром апокалиптического «занавеса» покрывала силуэты героев «Шекспира», а смертный костюм Пера — серое пальто и босые ноги — почти буквально повторяет наряд умирающих в пустоте зимней стужи лагерников из спектакля «Мандельштам. Век-волкодав»… Художник Александр Барменков, вместе с Максимом Обрезковым создававший пространство «Пер Гюнта», потом успел поработать с Серебренниковым в ГЦ. Но в премьерную пору — в 2019 году, во время «театрального дела» — внутри истории о властителях дум и ловцах человеков, художниках и вождях, миражах политики и искусства, которые страшат своим соприкосновением, эти неслучайные совпадения создавали свои смыслы.

На фото — Павел Попов, Яна Соболевская и Сергей Волков в спектакле «Пер Гюнт» © Яна Овчинникова

Тогда ещё не была убрана Бутусовым (во избежание, как сам он говорил, излишней прямолинейности) видеохроника из сцены в каирском сумасшедшем доме. У Ибсена Пер попадает в это жуткое пространство и видит множество разных персонажей: больных и тех, кто следит за ними. В спектакле обрывки реплик каирских встречных слились в один взахлёб произносимый Юрием Цокуровым монолог о тяге к спасению, смерти и власти. Изначально эта речь сопровождалась проекцией, и текст устрашающе точно ложился на кадры со Сталиным и Мавзолеем, нацистскими лидерами, Джоном Ленноном и его убийцей… В таком варианте каирская сцена рифмовалась и с публицистически-артистическим исступлением предшествующего ей монолога Клауса Кински. В нём, кроме социального заряда и этически важных тем, есть всё же и та дерзость «на грани», перешагнув которую очнувшийся ото сна Пер Гюнт (Сергей Волков) обнаруживает на лице «гитлеровские» усы. А потом отправляется «играть в пророки» (в буквальном смысле). В нынешней версии без хроникальных кадров тема сотворения себе — или из себя — кумира стала, пожалуй, менее проявленной. Равно как стала менее прозрачной возможность без натяжек «прочитать» в «Пер Гюнте» весь ХХ век с его «восстанием масс», которые возглавляет «некто Гитлер». Хотя к этому вполне подводит финал первого акта — встреча Пера — Волкова с Великой Кривой, также сыгранной Яной Соболевской. Выпадая вместе с ним из ванны с глиной, облепленная ею с ног до головы и руками Пера облачённая в доспехи, она становится образом «арийского» тоталитаризма — того страшного и манящего хищного духа, который объединяет все воинствующие державы, викингов и тевтонцев, «египетскую мощь» и Третий рейх. И влечёт Пера в слепящее резким светом будущее юберменша. А вот идеи, сформулированные в монологе Кински, Пер Гюнт вряд ли стал бы проповедовать — и едва ли мог бы идентифицироваться с его героем: Пер стремится к овладению миром, а не к изменению его.

На фото — Юрий Цокуров в спектакле «Пер Гюнт» © Яна Овчинникова

Оба Пера будут и прямо виновны в чужой смерти. Пер — Сергей Волков буквально столкнёт человека в морскую пучину (в спектакле — к подножию накренённого креста-палубы). А Пер — Павел Попов, посмеиваясь, подтолкнёт к самоубийству тот самый каирский сумасшедший дом, воплощённый в одном человеке: эта смерть безоглядна и безнадёжна, и в этом смысле страшнее тех, что случатся в финале. Каирский сумасшедший едва перекрикивает новые звуки музыки, жутко и вдохновенно балансируя на шатком табурете среди могильных камней. Вскинутые руки («ведь я — перо!») и чистый нерв — в финале эпизода героя, который только что был откровенно смешным. Всё это иначе потом проявится у Цокурова в роли Николая в «Войне и мире» Туминаса.

Третий акт «Пер Гюнта» вообще во многом построен на контрастах — смешного и страшного, прозаического цинизма и трагической горечи. В пьесе Пер, вернувшийся на родину, расспрашивает встречных, «кто такой Пер Гюнт». В спектакле этот эпизод проходит без участия обоих исполнителей заглавной роли. О том, кем был Пер и что с ним стало, говорят друг другу Сольвейг и загадочный старьёвщик в исполнении Евгении Крегжде. Этот хриплоголосый иронист в мятом костюме-тройке, знающий, что «конец у песен всюду одинаков», — прямой предшественник Шута, которого Крегжде вскоре сыграла у Бутусова в «Короле Лире». Старьёвщик говорит о Пере, перебирая оставшиеся от него «волшебные предметы», — «он шурин чёрту»; Сольвейг, сомнамбулически раскачивая петлю над головой, — «поэт, болтун, несносный сочинитель». Но «старик» провозглашает торжество иллюзии, рассказывая сказку-притчу о дьяволе, «сдуру пренебрегшем умом и сердцем зрителей своих», а Сольвейг с меланхолической трезвостью произносит резкие (в пьесе, конечно, сказанные не ею, а самим Пером) слова: «Нет, к чёрту грёзы, к чёрту грёзы».

На фото — Павел Попов и Яна Соболевская в спектакле «Пер Гюнт» © Яна Овчинникова

Два Пера придут и к разным финалам, к двум встречам с великой любовью — один с Матерью, другой — с Сольвейг. А это, в логике спектакля, и две возможности не свернуть на «окольную стезю» и дотянуться до замысла о себе: искусство и вера — в широком смысле. Пер — Сергей Волков говорит, что «к матери вернулся старый сын», и, разбираясь в своём жизненном пути, «снимает личины» перед «её» гримировальным зеркалом — «облупливает лук». Тут камера даёт возможность почти для трюка: царапающим, цепляющим движением пальцев Волков ведёт по лицу, покрывая его чёрной краской, а на монохромном видео кажется, что он обдирает кожу, оставляя пустоту взамен всяких черт. Проекция, как и отражение, — иллюзия. Этот чёрный грим сотрёт Литейщик — Павел Попов, возвращаясь к тому, с чего всё началось в спектакле: объясняя Перу, что тот собой «не был никогда». Для Пера-Волкова финал — повторение начала. «Я, значит, мог остаться, где я был?..» — вопрошает он уже неизвестно кого, глотая слёзы позднего осмысления, пока замедленным бегом в контровом луче возвращается Мать, на долгом выдохе выкрикивая «Пер!». Они повторяют кусочек начала, он вновь исполняет ту же песню Бреля — о том, что любовь к «прекрасной Фриде» невозможна потому, что «от этих людей не уходят», — и, напоследок взглянув в «домашнее» зеркало, скрывается в своей жестяной могиле — металлическом театральном кофре с надписью «КОСТ». Костюмы, кости, вечные переодевания и неприкаянные гастроли. Путь к кресту и Сольвейг пройдёт уже Другой Пер — Павел Попов.

Хотя точкой в действии станет жест Матери, тихо накрывающей чёрной тканью свечи на «поминальном столе» в самой глубине сцены, — она и зажгла самые первые из них в начале спектакля. Но всё множество огоньков-воспоминаний о загубленных душах и не воплощённых возможностях должно погаснуть так же, как «жёлтые» светильники — вехи жизненного пути Пера, в финале разом опустившиеся из-под колосников — на его проводы. «Смерть в себе лелеять»: преодолеть свою биографию и большую историю выходом во вневременное, в бесконечно длящееся мгновение. Театр — про это и для этого. Человек в театре — ради этого.

Комментарии
Предыдущая статья
Казанский театр кукол «Экият» расскажет историю «Авиатора» Водолазкина 16.06.2023
Следующая статья
Амнезия, уходи! 16.06.2023
материалы по теме
Блог
Идиотики
На Малой сцене МХТ имени Чехова вышел спектакль Сергея Волкова «Идиоты». Волков дебютировал в качестве режиссера еще будучи артистом Театра имени Ленсовета, когда им руководил Юрий Бутусов. Тогда он поставил роман «Преступление и наказание» со студентами. Спустя двенадцать лет Волков…
Новости
Сергей Волков исследует через Достоевского «несоответствие приписываемой роли»
15 и 16 ноября на Малой сцене МХТ имени Чехова пройдёт премьера спектакля Сергея Волкова «Идиоты» по роману Достоевского «Идиот».