Да ну их к лешему, некрологи, пусть это будет письмо.
Дорогой Александр,
я очень на вас злюсь. За то, что несколько лет назад вы почти ушли из профессии (и в ней сразу стало намного скучнее). За то, что все получилось так по-дурацки (умереть в 53 — ну куда это годится). За то, что на вас оборвалась большая традиция. Я не сумею сейчас толком объяснить, в чем тут дело, но если коротко, то ваши учителя еще умели так смотреть спектакли, так думать и так писать, ваши ровесники — уже нет. Те, кто младше, тем более.
Непозволительно долго я пытался с вами сверяться: а я так могу? Нет, не могу. Пока не понял: у нас слишком разный опыт интеллектуального возбуждения и чувственного интереса. Вообще-то не только ваши оценки, но даже ваш язык мне должен быть чужд. А он меня обволакивал и очаровывал. Вы были из тех, кто каждым текстом объяснял, что критика это литература плюс понимание искусства. Но обязательно литература: чего стоит понимание, если в попытке суждения блеешь или мычишь? И ведь не ради эффекта вы написали однажды, что в божественном смысле словесность — это самое богоугодное дело из всех придуманных человеком (эффектами вы брезговали не меньше, чем клише).
Я буду очень скучать. Хотя разговоры с вами будут продолжаться. Будет ваша книга, жаль, не вами собранная, но если чего-то мне в ней не хватит, я поищу в сети или на пожухлых страницах «Коммерсанта» 90-х и «Ведомостей» нулевых, их у меня полно. Вы много где писали, не все так просто найти, но я же помню, где искать.
И по спорам буду скучать, вот их-то теперь не будет.
А еще я не успел вам сказать, чему пытался у вас научиться. Ну да вы и так знали, не могли не заметить. Мы не были с вами друзьями, но были, надеюсь, pen-friends, друзьями по переписке, только шла она на газетных страницах.
Как-то очень давно я позавидовал вашим студентам, когда они вместе с вами вывалились из класса на перемену и продолжили затеянную вами игру типа «Угадай цитату». Об этом я вам тоже не говорил.
Мне жаль, что я не запомнил вас молодым и стройным, разве что в той гитисовской сценке с учениками, уже довольно смутной (что там была за цитата?). Хотя, уже располнев и сменив мушкетерскую бородку на окладистую купеческую, вы стали не солидней, а экстравагантней. Как значительно, артистично хмыкали вы на премьерах, пугая нарядно одетых соседей по залу. Они-то пришли культурно отдохнуть, а это кто тут сидит такой шумный с блокнотом? Про вас, конечно, рассказывали анекдоты и будут еще рассказывать, надеюсь, вам будет весело слушать их там, наверху.
Говорят, кто-то предложил вам быть «нашим Кугелем», а вы из озорства согласились. Или даже вызвались сами (версии разнятся). В любом случае тут было лукавство. То есть увидеть, понять, выписать актера на сцене — да, это вы делали радостно, грациозно и грандиозно, лучше всех. Но консерватор и стародум из вас никудышный. Я перечитал ваши статьи о театре Анатолия Васильева, об игре Валери Древиль в «Медее. Материале» Хайнера Мюллера, о спектакле Гжегожа Яжины по пьесе Сары Кейн. И вот что скажу. В «нашего Кугеля» вы кутались как в каракуль, чтобы поворчать оттуда на «новую драму». Но умный и сложный современный театр увлекал вас не меньше нежной актерской психеи.
Ввернуть эту «нежную психею» в газетную рецензию, конечно, могли только вы. Да так, что ни один редактор не скривится: «это что? откуда? зачем?» Всем было ясно: затем, что есть русский язык, и в нем живут Карамзин и Хлебников, Островский и Вагинов, Аксаков и Аксенов, Пушкин и Венедикт Ерофеев. Письмо ваше было всегда великодушно, раздольно, неспешно (в газетах нулевых ему стало тесновато). Изящно без витиеватости, иронично без желчности, блистательно без нарочитого стремления блеснуть (вы умели подчеркнуть такие различия). Я помню вас растроганным, но никогда — сентиментальным. Иногда дидактичным, но никогда — высокомерным. Как хорошо и точно сказал актер Борис Репетур, в разговоре с вами удивительно было не то, что вы такой умный, а что себя чувствуешь умнее. Вот и театр, о котором вы написали, казался умнее.
Без вас, боюсь, он будет чаще глупеть.
А поминки были без тяжести и уныния.
А на похороны пришел великий режиссер Анатолий Васильев. Помните, что вы написали про его с Владимиром Мартыновым «Моцарта и Сальери»? «Да, конечно, печально расставаться с дорогим человеком, но печаль — это именно печаль, никоим образом не отчаяние. Оно пусть себе грохочет, где хочет, однако в Церкви и в духовной музыке (а любой Requiem — это духовная музыка) ему нет места. Радости же — есть. Не бурной, конечно, но глубокой, чистой и торжественной.
„Во блаженном успении вечный покой“: чем плохо?»
И теперь, значит, вот так. Во блаженном успении вечный покой.