Вступительная глава из книги «Потусторонние встречи», которую сейчас пишет автор.
В апреле по вечерам, а потом — при повторной трансляции — и по утрам, Первый канал отечественного телевидения в течение трёх недель демонстрировал большой, из двадцати четырёх серий, сериал «Однажды в Ростове». Сериал возвращал нас к событиям в Новочеркасске, случившимся в 1962 году — к тому, что происходило и там, и в Ростове в последующие годы. Показывали его в прайм-тайм, между программой «Время», посвященной главным образом украинским делам, и программой Ивана Урганта, посвященной непонятно чему. С одной стороны— обсценная контрпропаганда, с другой — хлестаковщина чистой воды, а в двухчасовом промежутке — достаточно правдивый (с необходимыми и спасительными компромиссами) и достаточно яркий рассказ о жизни, о которой одна из героинь, медсестра Нина, скромная и молчаливая девушка с печальными глазами, говорит примерно так: «Мы жили в аду». Этот ад со сдержанным ожесточением и показан в сериале. И вся его зловещая, дьявольская, а в общем — элементарная механика. Здесь много сильных сцен и несколько очень сильных. Много хорошо сыгранных ролей и несколько сыгранных первоклассно. В частности, роль этой самой медсестры Нины (Екатерина Олькина).
Но все-таки в памяти прежде всего тот минутный эпизод, который прожил в девятой серии Богдан Ступка.
Сам уже старый и, по-видимому, очень больной человек (это его последняя роль, готовый фильм он увидел уже в больничной палате), Ступка играет старого и больного человека, признанного зачинщиком рабочих демонстраций в Новочеркасске. В середине серии мы видим, как он сидит, согнувшись, в холодной камере, слышим, как равнодушный солдатик из охраны командует: «На выход!», — и как персонаж Ступки, рабочий Полетаев, спрашивает: «Расстреливать?»,—а солдатик сердито отвечает: «Да нет же, не расстреливать», — чему старый опытный Полетаев, конечно же, не верит. Он знает, что сейчас будет убит (на самом деле, ничего, как обычно, не объясняя, его ведут в душ, чтобы подготовить к публичному процессу), и он идет навстречу смерти. И вот этот проход, минутный проход по длинному тюремному коридору, становится, на мой взгляд, главным событием и девятой серии, и всех двадцати четырёх серий, если не главным событием нашего драматического театра за последние годы.
Как бы эту нечеловеческую сцену сыграл какой-либо талантливый актер? Наверное, попытался бы сделать её и более человечной, и более острой, и более драматичной.
А как бы сыграл сам молодой Богдан Ступка, обладавший исключительным мимическим даром, умевший при помощи мимики сыграть что угодно и кого угодно: украинского крестьянина-батрака в «Украденном счастье», шолом-алейхемского многодетного отца Тевье-молочника или чеховского бывшего петербургского студента Войницкого? Конечно, потряс бы зал горестным выражением глаз — что он, как никто, умел делать.
И как играет постаревший великий актёр Ступка? А никак не играет. Потому что эту сцену сыграть нельзя. Она находится по ту сторону театра и вообще искусства. Ситуация, в которую попадает персонаж Ступки, — потусторонняя ситуация: между жизнью, которая уже кончилась, и смертью, которая еще не наступила. Она так и называется: пограничною. Но сцену эту можно прочувствовать и внутренне наполнить чем-то таким, что должно существовать в памяти поживших людей, что не может не помнить или, по крайней мере, не знать артист в возрасте Ступки — такой же коридор, такие же люди, которые так же шли, прихрамывая, молча и неторопливо.
Из истории мы знаем о «мочаловских мгновениях» — коротких обжигающих вспышках актёрского вдохновения, актёрского темперамента, актёрских эмоций. Минутный проход Ступки тоже обжигает, но чем-то другим: внезапной близостью с потусторонним театром. С тем, чему не верить нельзя, — и понимаешь, что имел в виду Пастернак, когда написал строку «И тут кончается кончается искусство», и что имел в виду Станиславский, говоря «верю», либо «не верю».