В Студии — небольшой комнате на третьем этаже – Литовского национального драматического театра Тадас Монтримас поставил спектакль «Несколько разговоров о (Христе)» по пьесе Текле Кавтарадзе.
Монтримас последовательно и принципиально работает с камерным пространством, «неудобным» для зрителя и актера: таким был его литовский спектакль «Пределы», таков и его московский «Дядя Ваня» — лицом к лицу, без малейшей возможности форсирования голосов, эмоций, игры. В Литве подобная практика непривычна: актеры умеют создавать «интимный разговор» в небольшом пространстве малых залов, но встреча со зрителем лицом к лицу в буквальном смысле для них трудный опыт, вынуждающий переосмыслять, переакцентировать театральность (как в «Чайке» и — иначе — ряде других спектаклей Оскараса Коршуноваса).
Потому так важен и уникален прецедент этого вильнюсского спектакля — попытка сочетания несочетаемого, разом простого и невероятного. Комнатные окна превращаются в полыхающие огнями витражи католического храма (сценография Кристины Войцеховской), безобидный и незначащий обмен любезностями — в свербящую рану на душе героини («Мы ждали, что случится что-то необыкновенное, но не случилось»), а эффект предельно реалистичного — сложносочиненного «здесь и сейчас» — разговора с собеседником-персонажем или зрителями в мучительно сдерживаемый крик о помощи, явленный присутствием, телесностью, реальностью актера-человека.
Сложное исследование граней текучих «я» в театральной и человеческой природе занимает режиссера более всего. Чем проще ты представляешь себя, тем сложнее ты предстаешь: тем меньше помех в трансляции. Потому многослойно пространство, как и разговоры. Герои начинают с простого обращения к зрителям: кто хотел бы иметь нормальную семью? Детей? Если бы вы были честными, то и подняли бы руки все, не так ли? И начинается разговор о детстве, о встречах неслучившихся, и тех, которым лучше бы не случаться; о том, что вслух всегда произносится что-то другое — текст пьесы оказывается виртуозной игрой смыслов, когда сам диалог никак не передает своего «подводного течения».
Вот героиня уехала в Лондон и звонит в Вильнюс — актер и актриса танцуют спиной друг к другу, неестественно, гротескно двигаясь, почти наступая на ноги зрителям, перекрикивают музыку, как пространство и время: ну и что, что мобильная связь соединяет слух. «Ты мне позвонила, чтобы я слушал на остановке, как ты там плачешь? Так приезжай сюда и поплачь — здесь», — это не жестокость. Это боль.
Больно, когда можешь поговорить, но не можешь сказать. Больно, когда «нас шесть миллиардов, а поговорить не с кем», как буквально поясняет режиссер свою мысль. Больно, когда научился быть вежливым, но обидчивый ребенок всегда в тебе и не дает подойти, когда плохо. Калейдоскопические ретроспекции возвращают в те точки, когда было непонятно, стыдно, неловко, заставляют героев проговаривать свое недоумение и досаду — уже и неважно, кто есть кто, важно, что не сумел говорить о важном. А о важном нужно говорить искренне — без театральности. И только тогда, когда актеры нефальшиво жестоки и страдательны, высекается искра мучительного узнавания. Которая в финале обернется двухчастной кодой: надрывным криком каждого из пяти «Я не могу с вами договориться! Вы не маленькие дети! Вы взрослые люди!» — «Мне больно, я больше не могу, пожалейте меня!» — «Пожалейте, послушайте и скажите то же самое!»; и потом — сценой под дождем, когда несвятые ангелы, просто люди выйдут под дождь (вода из бутылок льется на голову) и просто скажут — ай, мокро. Выйдут потому, что там где-то тот странный мальчик, у которого умерла мама, а ему грустно и с ним никто не хочет дружить.
«Ай, мокро. И холодно». Пожалей меня и скажи то же самое — так же просто, если сможешь: в многослойной повседневности, в трудно дающейся простоте. Ибо нет ничего сложнее.