Мы познакомились десять лет назад на «Любимовке». Елена Ковальская сказала: приходи на вечеринку, я тебя представлю, может, запомнит. Он запомнил — и сразу стал меня комментировать. Это была еще эра ЖЖ. Люди сближались комментариями. Дружили комментариями. Комментарии были все больше смешные
«Где достать бирюзовые колготы
на дискотеку?»
«Саша, что с вами, я в тревоге!»
Потом я ходила на семинары «Ройял Корта», потом поехала на фестиваль «Новая драма» в Пермь, стала свидетелем исторического его раскола и обращения в прах, потом в Ясную Поляну с Угаровым и его сподвижниками («Саша, вы не отвечаете на телефон, берите теплые вещи, я не знаю, какая там середина августа»), потом в Киров делать свой первый документальный спектакль «Так‑то да» у Бори Павловича, потом какие‑то еще были док-проекты. В 2010 году мы начали репетировать «Зажги мой огонь» и показали первый вариант, он длился три часа. Угаров поначалу готовился закрывать наш опус, надел парадный пиджак: «
Какая музыка, какие костюмы, вы охуели, Денисова, это Театр.doc!!!», но на первой же сцене разулыбался — и потом:
— Это какой‑то дикий спектакль, важно, чтобы он не слился с доковским форматом!
За эти годы к комментариям добавилась обширная переписка — по делам спектакля и «Дока» в целом. Когда говорят, что Угаров создал горизонтальный театр, это правда — в этих письмах, смешных, деловых, ироничных, возмущенных, теплых, ясно, что с ним никогда не было, не могло быть иерархии.
«Саша! Юра! Я очень рад за ЗМО (Зажги мой огонь — С.Д.). Но почему худрук и директор театра узнают о гастролях последними? Всего хорошего, М. Угаров»
Это он в ярости. Пара извинений — и уже помогает, советует.
О дисциплине он просил мягко, почти умоляюще. Сердился нестрашно. Трудно найти человека, которого бы так любили, совсем не боялись, но уважали — очень. Как‑то совестью брал. Обидеть старика — ну куда это годится. Руководство давалось ему как человеку очень доброму тяжело — быть строгим, что‑то требовать, о прикрикнуть и речи не шло. Он тут же охал, как будто разгрузил вагон — кушетка, курить, капли.
«Кто сможет — придите, пожалуйста, на общее собрание. У меня уже опускаются руки… М. Угаров»
Руководство «Доком» осуществлялось отчаянными возгласами в рабочей группе:
— К сожалению, у наших актеров случаются факты грызни между собой. Хочу напомнить, что в актерском мастерстве есть важнейший раздел «Партнерство». Когда актеры отбрасывают личные отношения для выполнения одной большой задачи.
— Что происходит в белом зале??? Мне звонил Геннадий. Жильцы жалуются на шум. Пришла охрана, просила тише, а никакого результата.
— Давайте договоримся — никакой музыки, колонки, «басы» и микрофоны в Белом Доке запрещены. Это Театр.doc, какие басы?!
— Выносите мусор за собой, прихожу, куча пакетиков на столе, или вы хотите, чтобы я встал в одиночный пикет?
— Всю ночь был включен утюг. Даже опалина на оконной раме есть. Актеры — вы охуели?
— А у кого есть дома ненужный дуршлаг, чтобы его можно было надеть на голову?
— Вчера объяснял двум импозантным немолодым зрителям, как пройти от белого зала к черному, и разговорился с ними. К вопросу о привлечении нового зрителя.
— А что происходит в кошками в Доке? Давайте не будем их разводить…
— Денисова, тварь, какой Посейдон — у нас Театр.док!
Посейдона играл, конечно, Юдников.
Многие, да и я, уходили из «Дока» во взрослую театральную жизнь, к бюджетам, сценам, постановкам, все это ведь очень головокружительно. А Угаров всегда ждал блудных детей своих, взывал, обижался, грозил и потом радовался как ребенок, когда забегали. Оперившиеся, заматеревшие предатели с печатью востребованности на челе. «Денисова, тварь, явилась!»
Денисова, тварь — это было нежное обращение, пароль.
«Дорогие друзья! Я очень огорчен тем, что почти никто из вас не откликнулся на приглашение — прогон спектакля. Я понимаю, у всех дела и делишки… Но это очень важный проект для театра, он ставит нас на грань опасности. Вы все, кто ставил спектакли, чьи пьесы шли или идут, кто играет уже не в первом проекте, являетесь членами неформального худсовета. А вы кинули нас в этот вечер! (В скрытую копию поставлены те, кто не был извещен. Моя обида к вам не относится.) М. Угаров»
Вот эти милые приписки — это очень о нем. Моя обида к вам не относится. Прощал мгновенно. Вы не обиделись? Я похож на обижающегося?
Неформальный худсовет — это тьма людей. Царства возвышались и падали, дети мужали, дебютанты превращались в мастеров, мастера в ареопаг. Авторитарный художник бы плевать хотел на лес рук и хор голосов, сам бы властвовал, но Михаилу Юрьевичу была важна эта человеческая каша, котел «Дока». Я думаю, потому‑то писатель, затворник по определению и пошел в театр — быть среди людей, общаться, оказываться в воронке энергий, перекрестно опыляться, подвергаться влиянию, оказывать его, но не волюнтаристски, а средой, этим самым котлом. Для него эгоизм, как и для Лены Греминой, всегда был худшим проявлением человеческой натуры. «Он/она думает только о себе» — это худшее проклятие в «Доке», который всегда был кассой взаимопомощи, профсоюзом единомышленников. Восстание лузеров, наш бархат — наждак. «Нужно заткнуть свое эго за пояс».
«Коллеги!
Прошла сдача очень важного для театра спектакля. Но никого из вас не было (а извещали и приглашали). Если вам интересны только вы сами и ваше творчество — не стесняйтесь сказать об этом! М. Угаров»
Конечно, все стеснялись. Так выросли доковцы, которые на любой призыв отзовутся — навалятся и сделают ремонт после изгнания театра из Трехпрудного, например.
У него была страсть придумывать понятия: «театральная скотина», «ноль-позиция», «слом шаблона».
Я читала лекции у него в ГИТИСе, и он, как птица, наклонив голову, с интересом слушал лекцию и молчал, сидя рядом, а потом, когда студенты ушли, спросил: «Саша, а что это за драматургическая конструкция «масло в воде», расскажите, страшно интересно». Был любопытный — страшно. Часто говорил сконфуженно: я темный.
Однажды актер воодушевленно, страстно, заздравно подымал бокал:
— Угаров — это наш Хендрикс!
Угаров в шуме не вполне слышит, но понимает, что надо реагировать на восторг населения:
— А это кто?
Актер скисает:
— Ну как же, Джоплин, Моррисон…
Я написала об этом заметку. Получила такой ответ:
— Ну, Саша, держитесь! Я выдумаю про вас такие истории! Одну слышал сам, не придумал: Саша Денисова — Кастанеда новой драмы! Но я, чест-ное слово, не знаю, кто такой Хендрикс. Я же темный.
В Киров Угаров вернулся спустя пятнадцать лет, вернулся героем. Я села с ним в машину с какими‑то дядьками.
— А Оганесяны где?
— Так в Москве, уж два года как.
В театре к Угарову все подходили, прикасались как к бодхисатве. Я же нашла фотографии, где он молоденький, в свете рампы. Принцев играл. Очень конфузился и шипел. «Денисова, тварь!»
Когда мы поехали в Ясную Поляну, Угаров водил всех к дубу Болконского как к своему и заставлял нырять в ледяную купель («она как мятная карамелька»). Ходили и на могилу Толстого («Однажды мы пошли ночью, а тьма непролазная, шли по одному, а как могилу найти — креста же нет, нашли по оградке, и актриса Л. легла, обняла землю и кричит: «Там никого нет», ну проверять уж не стали»).
Угаров сидел в резной беседке в своей вечной кофте и рассказывал, что Толстой тачал сапоги, а крестьяне в них не ходили, а ставили на книжную полку, и сам как‑то слился для меня со Львом Николаевичем.
А однажды в номере, пока все галдели — коньяк, идеи — рассказал мне вдруг историю любви с Греминой. История его глазами. Я как будто очутилась там, в 93‑м году. Жалею, что не записала вербатим. И я вдруг так его по‑человечески узнала, это был такой акт доверия, близости. Отцовской — у нас вообще установились отношения «эксцентричная дочь» и «интеллигентный отец».
Я, конечно, записывала за ним и законспирированно писала о нем, он всегда это с удовольствием комментировал, пыхтел.
«Один старый профессор все время проводил с молодым учеником. Ученый совет недоумевал: что, как, когда нужно говорить о науке, что он нашел в новом друге? И вот некто из ученого совета подкрался и подсмотрел, что они делают в уединении. Старый профессор рассказывал молодому другу глупости, и оба хихикали. Кому бы он еще их рассказывал — ученому совету?!»
«Про старого профессора очень человечно рассказано. У автора талант?»
Это было про Угарова и Игоря Стама, актера и режиссера. Стам был повсюду с ним. И да, они хохотали.
Угаров всегда работал с соратниками — ему было важно наличие второго режиссера, молодого, талантливого собеседника. Гацалов, Жиряков, Стам, Баталов, теперь — Шехватов. Если не мог репетировать — уезжал на семинары, лекции, заболевал — молодой подхватывал процесс. Ему одному было скучно. Михаил Юрьевич сам был очень молод, ребенок, можно сказать, а какому ребенку одному складывать кубики интересно?
Пьесы рецензировал коротко.
— Михаил Юрьевич, посылаю пьесу, если вы не прочтете или скажете что‑то вроде: «Петрарка, Шекспир» — я это запомню!
— Получил. При посылке пьесы указания давать не обязательно. М. Угаров
— Это еще почему? Я в прошлый раз не давала — и толку никакого!
— Саша! Спасибо, получил, прочитал. Все ОК. На большее нет сил. М. Угаров
Зато спектакли всегда смотрел с любопытством. «Надо почистить переходы» — сказал он, а я еще в 2010 году не знала, что такое переходы, но лихорадочно, испытывая ужас первой премьеры, думала: Господи, переходы‑то грязные! Ну что ж мы!
После прогона в ЦДР моего режиссерского дебюта «Пыльный день» ночью перед премьерой написал:
«Саша, серьезно подумайте о другом хронометраже! Я понял, что вы ждете от актеров, что они подожмутся, эти ваши наоборот будут разрастаться. Проверьте завтра по смыслу — в спектакле много внешнего, того, что поляки называют «вытребеньки». Это может быть очень хорошая работа. М. Угаров»
Когда мы были номинированы на «Золотую маску» в 2012‑м, пошли вместе, как с мамой и папой, с Греминой и Угаровым. Перед тем, как усесться в партер, Угаров увлек меня в угол Большого театра и страшно прошептал:
— Денисова, у меня чуйка: «Зажги мой огонь» точно получит! Придумайте, что говорить. Не утомляя зал. Вы, допустим, официальную часть, а Юдников — шутку. Он сможет шутку?
Юдников шутку смог.
Он был бессребреником и не умел добиваться, выбивать. Материальное его совсем не интересовало, и уж представить его «в присутствии» было совсем невозможно.
— Гуру, а, гуру! Прошу-умоляю, ну напишите что‑то за пять минут — Денисова то-се! В министерство. Там нужна рекомендация педагога для гранта, вы меня вырастили, вот и давайте!
— Блин, напишите сами, а я все подпишу. Поскольку согласен. М.У.
Однажды известный блогер раскритиковал мой текст, и были сотни комментариев. Я смотреть не стала, но хайп, как сегодня бы сказали, был еще тот. Беспокоили людей моя челюсть, биография, умственные способности. И тут мне пишут: «Саша, Угаров там за вас всех порвал». Пришлось пролистать триста комментариев, и вот вижу, вижу и таю от умиления. Вот он, мой худрук, рыцарь, Дон Кихот. Один на триста комментаторов с открытым забралом:
«Мне было стыдно все это читать. Денисова талантливее и умнее 95‑ти процентов, высказавшихся в этом посте. Откуда такая злобность, интеллигентные вы мои? Не мужское и мелочное, с выкладыванием фотографий?»
Он и был Дон Кихотом. Бесстрашно комментировавшим политику. С вызовом. Как манифесты писал — по каждому шагу власти.
— Я считаю, что художник может высказывать о политике прямо. А почему нет? — говорил он еще в 2000‑м «Русскому репортеру». — Это такая же часть жизни, почему надо ее отделять? И есть в театре вещь, которая меня очень бесит. Это театральная скотина. Актриса репетирует Чехова, и ей так хорошо в этом узком, наработанном пространстве. И она спрашивает о спектакле про смерть реального человека: «Ой, Магнитский, а кто это, а зачем это играть?» И в Москве этого — море. Худруки театров же трясутся из‑за чего — из‑за недвижимости трясутся. Стараются быть приятными для всех, тем более для властей — для администрации, налоговой инспекции. Человек на виду — он же уязвим.
Но вот его актер запил, а беременная жена актера плакала и умоляла худрука пригрозить, накричать, обматерить. Худрук У. очень сочувствовал жене и даже сказал:
— Хорошо.
Но на следующий день жене актера позвонила Лена Гремина и сказала:
— Вы знаете, Миша не может. Ну не может он.
Однажды через год нашего знакомства в 2009 году он написал печальное:
«Надо потихоньку уходить из театра. Дело в том, что это грустное занятие.
Вот у тебя спектакль, репетиции, куча народа вокруг. А потом — раз, и никого.
И спектакли так уходят, только фотографии остаются и программки.
Поэтому у актеров такие ужасные характеры — все у них было, а потом ничего, и ты один.
А текст (такой-сякой), но он остается».
Я попыталась его поддержать: «Что ж вы грустный такой! Прям сердце разрывается! Раз все такие гады, вы Денисовой пишите! Она почти как повесть — надежная! Буду вас ободрять!)»
Он ответил так: «Я как раз повесть написал. И совсем не грустный».
Повесть эта — «Море. Сосны». Киноповесть. И я решила теперь ее поставить. Почему? Да потому что он умер. Недооцененный при жизни. Заткнувший свое эго. Умевший рассмотреть других и сказать: а почему нет? Тонкий, прекрасный писатель. Режиссер, сражавшийся за метод поймать настоящее или реальность, не погрешив интонацией, нюансами, игрой. Человек, который не играл.
Повесть «Море. Сосны» была напечатана в «Новом мире» — и она о любви, роковой любви. 1964 год. Командировочный с путевкой и чемоданом приезжает отдохнуть в Пицунде и влюбляется в официантку Лику, которая никому не дает. Командировочный заказывает салат «Столичный» — и все, пропала жизнь. И командировочный — он чем‑то похож на Угарова. Робкий, но любопытный и потому отважный. Побег, граница с Турцией, свержение Хрущева, КГБ. Влюбленные оказались не в том месте, не в то время и не в том государстве. Страна их растоптала — их молодость, красоту. Тут любовь, но уже идут танки. Когда‑то у нас было классическое упражнение в «Доке» — как общественное вторгается в частную жизнь, ройял-кортовское. И вот эта пьеса — и наша жизнь сейчас — это самое упражнение. «Я понял, для чего написал эту повесть. Это доживание мной моей же молодости. ЧТО ДЕЛАЛА МОЯ СТРАНА С ИХ МОЛОДОСТЬЮ И КРАСОТОЙ? Она их вываривала, как вываривают белье в баке. Армия. Институт. Работа. Свекровь и теща. Детский сад для ребенка. Детская поликлиника. Милиция. И делалась ли она сама (моя страна) красивее и моложе от того, что высасывала до капли их молодость?»
Михаил Юрьевич мечтал снять кино по этому сценарию, вел переговоры — но не сложилось. Она написана как киноповесть — и сценарий, и блестящая проза. Для меня эта вещь моего учителя Михаила Угарова самая близкая — возможно, потому что я помню, как он писал ее, как менял названия (вначале она была «Полетное»), как устроил читку в Красноярске, начал репетиции в Москве и потом оставил. Бросил. Михаилу Юрьевичу всегда было неловко ставить собственные пьесы — нескромно, неудобно как‑то. Поэтому ставил других — Курочкина, Пряжко, Славу Дурненкова. Лену Гремину. Потом и писать уже было неудобно — ну зачем, когда нужно заниматься театром, посвятить этому театру жизнь. Он как будто все откладывал себя как автора или махнул рукой на это.
И, конечно, это ощущение без него, сиротство — от того, что он как‑то нефорсированно, издалека, уж не знаю как, становился всем нам отцом. Все хотели за ним ходить — курить, выпивать, сидеть, обсуждать. Интеллигентный отец-профессор, ироничный, добрый, отстраненный — и так его все любили. По тому, как он пепел сбрасывает, можно было понять, нравится ему идея или кажется душной.
Есть люди, которые входят в помещение, и становится хорошо. Угаров был такой. Какое‑то теплое смущение всегда от него было — и сам он мое смущение понимал. Наверное, у Будды были такие навыки.
Его судьбу я как драматург, как его ученица буду примерять на себя — теперь, видимо, всегда. Он для меня — формула писателя, которому как ребенку было интересно в театре, и он все, что было, отдал театру, ничего для себя не оставив — ни заначки, не выиграв для себя никаких привилегий, регалий. Ему было неудобно, стыдно, много чести — лезть, настаивать, мелькать.
Одно утешает — что мы его любили. Успели его залюбить, я надеюсь. У него был талисман — плюшевый медведь. Мишка. Если бы он был им, мне кажется, его бы затерли до дыр от нежности.
В ЦИМе мы ставим «Море. Сосны», премьера на носу — со старыми доковцами (Лапшина, Юдников, Стам, Самохин, Маслодудов, из молодых его же последних спектаклей Даша Гайнуллина, Леша Любимов), которые каждое его слово играют не так, как Шекспира. На разборе на каждой реплике — разговоры: «Помню, мы с Угаровым…» Но ноль-позицию, судя по всему, не обеспечат. В «Доке» пройдут читки всех пьес Угарова. И все тоже грозит быть без ноль-позиции. Вместо нее любовь-позиция. Благодарность-позиция. Память-позиция. И снова любовь.