Так случилось, что большая часть российских новодрамовцев — уроженцы провинции. Театр. попросил участников «Любимовки-2012» ответить на вопрос: «Как я стал драматургом в своем городе?». Мы публикуем ответы с небольшими купюрами, но без редактуры.
Ярослава Пулинович, Екатеринбург
Первую пьесу я написала в 9 лет. Помню, в школе учительница сказала нам, что мы будем ставить спектакль. Не помню, по каким причинам, но пьеса, которую прочитала нам учительница, мне почему-то ужасно не понравилась. И я пошла по классическому пути «новодрамовца» — решила написать свою. <…> Не помню, о чем была пьеса, но хорошо помню, что писать ее было очень интересно. Даже вдруг интереснее, чем ходить к соседке Вале играть в барби, и ставить на магнитофоне кассеты ее старшей сестры, пока той не было дома, про ворону и «мамарихуану». Пьесу мою к постановке учительница не приняла, все мои драматургические амбиции рухнули, и до 17 лет пьес я больше не писала.
Ну вот, это про детство. В детстве мотивации просты, и потому писать про него проще. Потом все сумбурнее, невнятнее, одно не выходит из другого, принимаются решения, которые тут же изменяются. Хочется стать самым богатым и успешным человеком на земле, а через минуту ты уже в мечтах едешь автостопом в Тибет, становишься поочередно великой актрисой, великой святой, великим рок-музыкантом, и жернова амбиций все перемалывают и перемалывают все твои мечты в кашу из великих дел, великих поступков, великих, великий, великого…. И вдруг понимаешь, что ты никто, что тебе 16 и жизнь уже наполовину прожита, что ты не знаешь ни как жить, ни куда ехать, а главное, ты до сих пор так и не ответил на самый важный в жизни каждого человека вопрос — куда поступать? <…> Двоюродная сестра советует (она уже год учится в Екатеринбурге на актерском): «Пробуй еще к Коляде, у тебя же есть в стихах мат, а он всех, кто с матом пишет, берет. Он эту пишет…. Чернуху…». Слово чернуха цепляет. Есть в нем что-то такое, протестное, запретное. Как на кассетах Янки Дягилевой, которую у нас в городе не достать, и мы за Янкиными и не только Янкиными дисками ездим в Тюмень (Тюмень-столица деревень). Мысль о том, что название факультета «Литературное творчество. Отделение драматургии» как бы само собой подразумевает, что там придется пьесы писать, в голову не приходит вообще. Вот, наверное, поэтому я поступила именно к Коляде. <…> Среди всех страшных дяденек, умных, насмешливых, раскатистых, решающих твою судьбу, он показался каким-то своим, каким-то ничего не решающим, а просто заинтересованным фактом твоего существования и твоего появления на пороге аудитории. Потом был первый семинар. Читали Богаева «Марьино поле». Это было круто. Я не знала, что так можно. Сразу захотелось также, но только по-другому. Так я начала менять кровь.
Через год я написала пьесу «Учитель химии», и меня с ней взяли в «Авторскую школу» в Щелыково. Все люди в ней были необыкновенными. Они были или актерами, или режиссерами, или драматургами. В свои 18 я еще никогда не встречала так много актеров, режиссеров и драматургов в одном месте. А еще они все время говорили о театре. Они все про него знали. Они всех в этом театре (в каком-то огромном, общем театре) знали. Если они не ели, не репетировали, не спали и не играли в мафию, то они говорили о театре. По-крайней мере, я запомнила это так. И мне хотелось также легко и непринужденно говорить о театре. А больше всего хотелось переписать, доработать, доделать свою маленькую пьесу так, чтобы она ну абсолютно всем понравилась. Когда лаборатория закончилась, я очень расстроилась. Они все уезжали в свою большую театральную жизнь, а я домой на каникулы. <…>
Еще через год была «Новая драма», а потом «Любимовка». Так я узнала, что не все драматурги — ученики Николая Владимировича. Там я познакомилась с Леной Греминой, Михаилом Угаровым, Леной Ковальской, Славой, Юрой, Мишей, Максимом, Вадимом, Германом. И все они непостижимым образом моментально превращались в давно знакомых, родных.
Потом я поехала к Вадиму Леванову в Тольятти. Это был уже настоящий рок-н-ролл, о котором я мечтала в школе. На старой «Оке» Вадика из Тольятти мы большой компанией поехали в Казань, где читали пьесы, разговаривали со зрителями, много спорили, пили, жили в одной большой квартире, все время чему-то радовались, и даже ни разу не подрались. В феврале Митя Егоров поставил «Наташину мечту» в Саратовском ТЮЗе. Это была моя первая постановка. Это было очень важно. Потом все быстрее, привычнее, мысли, люди, еду туда, не забыть, подумать об этом, хорошая фраза, надо записать, и снова люди, а театр — это все равно волшебное, если он настоящий.
Я сейчас пишу о внешнем, потому что о внутреннем все равно не напишешь. Как и почему — непонятно, да и не имеет значения. Если пьеса пишется, значит, что-то в тебе меняется. И никогда не узнаешь, ради чего. Мне нравится, когда хороший спектакль, ты сидишь в зале, и понимаешь, что всем нравится — и зрителям, и актерам на сцене, и у зрителей такие лица сосредоточенные, и что-то у них внутри происходит. А потом тебя вызывают на поклон, и ты выходишь к актерам, и прямо чувствуешь, что вот, мы сделали с вами что-то важное. <…>
А на следующий день все, что было вчера, уже как будто сон, и ты бредешь по аэропорту, и уже какие-то другие мысли, из которых все равно не вырваться — почему мы живем, и почему мы умираем. Это пафосно, наверное, но это же реально так. Вот, наверное, это и есть мотивация писать. А все остальное — бонусы. Моя сестра недавно спросила свою знакомую, нравится ли ей ее работа. На что знакомая ответила: «Мне колбаса копченая нравится, а работа — это работа, она не может нравиться или не нравиться». Мне таких людей очень жалко. А мне нравится пьесы писать. Это правда интересно. Иногда со срывами всех дедлайнов, иногда через преодоление непреодолимого — собственной лени, часто по заказу, но в итоге все равно нравится.
Ну, и последнее — про место жительства. Я — вечный бомж. У меня нет родной школы, нет родного города, нет дома, нет прописки. Я все детство куда-то переезжала. А восемь лет назад переехала в Екатеринбург. В Ебург. Я он стал для меня родным. Я его сначала ненавидела, а потом полюбила. Он меня кормил, когда не было денег, вписывал, когда негде было жить, защищал от гопников, утешал и знакомил с друзьями. Если на улице человек спрашивает у меня, как пройти на такую-то улицу, я теперь бойко объясняю ему, как туда пройти. А потому еще два квартала иду, ужасно гордясь собой. Я говорю: «У нас в Ебурге», и искренне считаю, что Ебург круче Челябинска и Перми. Наверное, это любовь. Но поскольку я девушка, то настоящая любовь у меня всегда впереди. Наверное.
Валерий Шергин, Екатеринбург — Сарапул
Родился в городе Сарапул. Сейчас учусь в Екатеринбурге, на пятом курсе у Николая Коляды. Собственно, поэтому пьесы и пишу. <…> До того, как приехать в Екатеринбург, я работал актером в Сарапульском драматическом театре. Маленький, провинциальный репертуарный театр. Прекрасно помню весь наш репертуар. Самый современный автор, которого у нас ставили, это был (кто бы вы думали?) Вампилов! Про остальных я даже не слышал тогда. <…> Это же — Сарапульский театр! Старейший театр в Удмуртии!
Сейчас в этом театре меня называют не иначе как «дерьмотургом». Даже не читав моих текстов, они обвиняют меня в том, что в моих пьесах много мата, насилия, наркотиков… А главное, нет героя в пьесах! Нет душевного порыва! Просвета нет!
Всегда дико угораю от такой критики. Ни в одной моей пьесе нет ни одного матерного слова. Но разве могу я спорить с народными артистами Удмуртской Республики? <…>
Я не могу сейчас создать и построить собственный театр. Я никогда не смогу написать книгу «Моя жизнь в искусстве». Я много чего не могу. Но я знаю, что мне точно не нравится то, что происходит в большинстве театров России. По моему мнению, они все больше превращаются в музеи, в которые можно придти и посмотреть, как жили раньше люди, в каких костюмах ходили, как разговаривали. <…> И вот единственное, что я могу, это только писать свои пьесы. Писать такие пьесы, по которым поставят интересные мне спектакли. Писать такие пьесы, в которых обязательно будет та роль, что я захочу сам сыграть. Писать такие пьесы, которые смогут хоть кому-то из Сарапульского театра взорвать мозг, чтоб хоть что-то поменять в его сознании… Не знаю, получается у меня это или нет… Если да, то хорошо, я рад и счастлив. А если нет, то… Я не писатель пока, я только учусь.
Герман Греков, Самара
Все началось со сцены на балу. <…> Скажем так, был такой спектакль, в котором я, подающий вечные надежды молодой артист, играл роль полицейского. В мои задачи входило время от времени появляться на сцене, кого-то арестовывать и брать взятки — словом, обычные функции блюстителя закона. А под финал второго акта я приходил на бал в качестве почетного караула одного важного лица. В этой сцене я нужен был только для того, чтобы была произнесена реплика: «А вот и полиция!». Как только эта реплика была произнесена, надобность во мне отпадала, и я занимал место у левой кулисы и просто стоял на сцене. Вернее, кого-то охранял. В течении тридцати минут. <…> И все чаще и чаще меня стал посещать этот проклятый вопрос: «Что я в этой жизни делаю не так?» Вроде бы театральный институт закончил с красным дипломом, хожу регулярно в киноклуб «Ракурс» на артхаус, на столике в гримерной лежит недочитанный Берроуз, а вот стою в костюмчике полицейского и смотрю, как придуманное добро побеждает нелепое зло. Когнитивный диссонанс, одним словом. Где-то у Кастанеды сказано, что наш мир, в основном, состоит из слов. Исходя из этого, я пришел вот к какому немудреному заключению: «Так как весь этот мир состоит преимущественно из слов, то и изменить его можно при помощи этих же слов, только надо их разместить в том порядке, в котором ты хочешь». Обложив свой гримерный столик различными книгами и журналами, я стал изменять реальность. Вначале при помощи чужих, но симпатичных мне слов. <…> Через некоторое время худрук театра предложил мне по совместительству занять освободившееся место завлита. Так я получил доступ к компьютеру и огромному архиву пьес… Мир стал понемногу меняться. Освоив клавиатуру и программу Word, я уже набросился на то, что меня окружало, т. е. на моих коллег… Я помещал своих друзей и коллег в абсолютно фантастические предлагаемые обстоятельства, затем давал им читать свои творения. Огромной популярностью в театре пользовался сценарий реалити-шоу с артистами нашего театра, помещенными в условия необитаемого острова. Анонс каждой серии я вывешивал на дверях своей гримуборной… <…> Стоя в костюме полицейского в злополучном спектакле, я уже не искал ответы на проклятые вопросы, а обдумывал сценарий следующей серии. Актеры делали ставки, кто дойдет в этом шоу до финала и получит приз…
И вот, спустя два месяца, меня позвали на драматургическую лабораторию. На тот момент у меня было готово только два действия моей первой пьесы. Пригласили с единственным условием: чтобы я дописал пьесу до конца. Когда я сел в поезд, то осознал, что реальность полностью изменилась.
С тех пор каждая пьеса приносит в мою жизнь новых друзей, новые города, страны. Как-то раз я решил отдохнуть от написания пьес, и это был самый чудовищный год в моей жизни: снова возникло ощущение, что я делаю что-то не то и какая-то неведомая сила снова меня вытесняет в сторону левой кулисы. Поэтому мне ничего не остается, как складывать слова в правильном порядке и видеть, как вокруг меняется мир…
Вероника Актанова, Москва
Этой зимой мне негде было жить, нечего было есть, у меня не было денег и не было работы. Целыми днями я бродила по заснеженным улицам с большой спортивной сумкой на плече. Вид у меня вообще был, конечно, придурковатый. Длинный до пят пуховик, шапка как у гнома и огромные валенки. Причем не изящные с узорами или вышивкой, а именно большие деревенские валенки на два размера больше, чем надо. В сумке я носила все самое необходимое: теплые носки, трусы, зубную щетку, iPad, второй свитер. Много времени я проводила в кофейне. В самой дурацкой кофейне этого города, где кофе — гавно. Я ненавидела этот персонал, ненавидела подбор музыки, ненавидела этот интерьер, но только здесь вторую кружку кофе я могла получить бесплатно по флаеру. А флаеров этих у меня было тридцать семь штук. Я приходила туда, снимала шапку гнома, заказывала кружку гавна, через iPad выходила в интернет и там искала работу. Я отсылала резюме, но ответов не получала. Снова отсылала и не получала опять. Иногда мне начинало казаться, что это и является моей работой. <…>
Вечером я выходила на улицу и звонила то одному другу то другому. Они, в зависимости от присутствия родителей или согласия жен и мужей, были готовы или не готовы меня впустить переночевать. Не одни, так другие. А если не те и не эти, то бутылка алкоголя и лавочка. Так тянулась моя юная счастливая безработная зима, с которой я шла вплотную, не имея возможности отдохнуть от нее, где-то основательно согревшись.
В этот вечер, не успела я выйти из кофейни, как у меня зазвонил телефон. Звонила Лола. Мой друг детства. Мы общались с первого класса. Нас не смогли разлучить ни города, ни разные университеты. Теперь мы выросли, и у Лолы было разбито сердце. Она страдала. Она пила.
— Оле! Привет! — сказал ее пьяный голос. <…> Рони! Я хочу тебя познакомить с одним хорошим человеком. Думаю, вам будет интересно пообщаться друг с другом. Он — потомственный драматург. Мы сейчас в рюмочной «Второе дыхание». Приезжай.
— Окей, — ответила я.
Желания знакомиться с потомственными драматургами у меня не было. Все это ассоциировалось с тяжестью беременного кита, но делать было все равно нечего. К тому же очень хотелось выпить. <…> Когда я вошла, дым стоял столбом, а шум веслом. Уличный ансамбль наяривал очередную мелодию, все присутствующие любили друг друга, улыбались, говорили дружественные тосты. Алкоголь объединяет! Ура. В конце зала я увидела Лолу.
— О! Рони! Привет! — закричала она, — Вот, познакомься! Это Владимир.
Я увидела большого двухметрового человека лет пятидесяти, с бородой и в очках. Он действительно своими размерами напоминал кита.
Кит улыбнулся и протянул мне одну из своих огромных рук. <…>
Через некоторое время я, как и все остальные, улыбалась, кричала тосты и всех любила. После того, как Лола перевернула стол, а я спела с ансамблем, мы втроем вывалили оттуда на морозную улицу. Стояла ночь. Мой новый знакомый отошел пописать, а Лола нагнулась к левому уху и хитро прошуршала:
— Он любит помогать молодым талантливым ребятам. <…>
Вернулся Владимир.
— Я предлагаю пойти всем нам в пельменную. Это одно из самых чудных мест в Москве, — сказал он, — Находится здесь недалеко, на Таганке. Я туда еще мальчиком бегал. Там очень вкусные пельмени. Пойдемте туда.
Мы обрадовались, взяли в ларьке еще выпить и двинулись в путь. <…> Через минут пять, мы подошли к нужной двери. На нее был приклеен лист А4, а там было написано: «Требуется на работу кассир».
— О, как здорово, — подумала я. — Вот и работа.
<…> Это был маленький зал с тремя или пятью круглыми столами. Все они были затянуты толстой клеенкой, которую еще видела моя прабабушка. А в конце зала красовались две двери. Одна была распахнута настежь — там был туалет, вторая была закрыта и что было там, не знал никто. С левой стороны зала находилась невысокая стойка, вдоль которой тянулась очередь в семь человек. Все они были пьяными и унылыми и выглядeли как тени. Все были мужчины, и всем было за сорок.
— Ну вот, не вижу ни одного подходящего человека на роль жениха и нового возлюбленного, — сказала пьяная Лола.
— Зато я вижу, кажется, новое место работы, — сказала пьяная я и зигзагами пошла в сторону стойки.
<…> Я увидела квадратную кухню. Кухня была маленькая, но все что в ней находилось, было большим. Все было просто гигантским. Я почувствовала сильные перемешанные запахи и меня начало мутить.
— Как, здесь? — выговорила я, задыхаясь, — Как, здесь? Я же кассиром устраиваюсь.
— У нас в смену работают двое человек. Один готовит, другой на кассе. А потом меняемся. У нас тут все дружно живут. Все друг другу помогают.
— Но я не умею готовить! — я поняла, что сдаю назад, но готовить действительно не умела.
— Ой, не переживайте, — сказала она, — Мы вас быстро научим!
Перед моими глазами все поплыло и пошло по кругу: куски мяса, грязная посуда, окровавленные ножи, огромные ведра с огромными овощами, мешки с мусором, грязный холодильник, снова мясо, снова мешки. <…> Барышня смотрела на меня, на этот круговорот и теперь в ее улыбке уже было что-то дьявольское. Она взяла половник, подошла к кастрюле, которую невозможно обхватить двумя руками, и подняла крышку. <…> Запах густого горохового супа ударил мне по ноздрям и мне захотелось блевать. Я развернулась к двери, чтобы бежать, но дорогу мне перегородил неизвестно откуда взявшийся круглый мужчина. Я чуть не вписалась в его живот со всего размаху.
— Новенькая? — спросил он.
— Да, — раздался голос барышни из-за тумана.
— Отлично, — он обсмотрел меня с ног до головы похотливым взглядом.
— Дружно живете, значит? — сказала я, качаясь. Он улыбнулся.
— Ну, завтра можете уже выходить. Смена с пяти вечера.
— Как завтра? У меня нет медицинской книжки! — отчаянно выговорила я.
— О, это ничего, — сказал спокойно мужчина, — Сделаете позже. Вот только фартук надо приобрести и вторую обувь не забыть.
— Ну что, Вы придете? — спросила барышня.
— Да, — почему-то ответила я и попросила пузатенького скорее освободить дверной проем, чтобы я смогла выйти. <…>
Три тарелки с пельменями уже дымились на столе, а в графине стыла водка. Я выдохнула.
— Ну что? — смеялись они. — Что ты там делала?
— Устраивалась на работу.
— Сколько хоть платят?
— Я забыла спросить.
— Кто же так устраивается?! — продолжали они ржать.
А я съела пельмень, выпила водки и снова съела пельмень.
— Владимир, а вы знаете, — сказала Лола и хитро посмотрела на меня, — Вы знаете, Рони-то ведь — начинающий драматург.
Я выпучила на нее свои глаза, а она подмигнула. <…>
Ночевали мы в одной из квартир потомственного драматурга, которую он собирался сдавать. Утром Лола с ним договорилась до того, что он перестал искать жильцов, и поселил нас бесплатно в этой квартире. Он ждал пьес. Лола подгоняла меня в их написании, чтобы обман не раскрылся. И пока, зимними вечерами, они сидели на кухне, пили алкоголь и веселились, я старалась, писала о любви. Их смех из соседней комнаты доносился до меня звоном цветущей жизни. Я чувствовала себя наказанным за плохое поведение учеником, который пока не сделает домашнее задание, никуда не пойдет.
В пельменной я больше не появлялась. Слышала, что вскоре там, в шкафу, повесился повар. Кит ушел от жены и зажил дружно вместе с Лолой. А я сбежала из этой квартиры снова в кофейню и продолжила писать там.
Виктория Дергачева, Екатеринбург
Зовут Виктория Валерьевна Дергачева. Родилась в 1986 году в г. Амвросиевка Донецкой области. Живу в Екатеринбурге. Учусь в Екатеринбургском государственном театральном институте на «Литературном творчестве» у Н.В.Коляды. Входила в шорт-лист и лонг-лист «Евразии». Участвовала в Форуме молодых писателей в Липках, в фестивале молодой драматургии Любимовка. Пьесы читались на фестивале Коляда-place в Логиново и в Театр.doc. Публиковалась в сборнике пьес уральских драматургов «Я не вернусь» и в интернет-журнале «Клаузура».
О том, почему я пишу пьесы.
Минут тридцать сидела, смотрела на клавиатуру и думала, чего бы такого написать умное, чтобы всем сразу стало понятно, почему я вообще здесь на этих страницах оказалась. <…> Возможно, все началось еще у бабушки, когда деревенская моя подруга Галька со своей полуторагодовалой сестрой решила исследовать болото, прекрасно зная, что где-то там на болоте сбежавший бык. Я была против, и не только из-за красного свитера ее сестры, я была против, потому как не доверила бы Гальке и прополку огорода, а тем более ее собственную сестру. Тогда я впервые подралась, Галька мне навесила тумаков, она была года на два постарше, вертлявой, а возможно, сыграла роль ее опытность в драках с парнями, которые навешивали тумаков уже ей. Почему люди начинают писать пьесы? Если подумать, странное это занятие — писать пьесы, непростое. Та же деревня славилась лесными урожаями — помню подберезовики, я их только и отличала, и еще помню пресладкую чернику, от которой все руки липкие, мы ездили собирать все это семьями, например, на машине какого-нибудь деревенского главы семьи. И тогда той осенью — я с Галькой и ее сестрой поехала на красной пожарной машине Галькиного папы искать нашу компанию родителей. Дорогу нам показывал мой деревенский друг, имени его я уже не помню, но друг закадычный, пусть будет Славик. И как-то так получилось, что на Славика напал пространственный кретинизм, он сбился с пути. Что тут началось. Все на него кричали. Галька смеялась, мне почему-то просто было страшно, мне казалось, что это навсегда мы тут на этой дороге, мне казалось, что это мы уже потерялись, и выхода никакого нет. Славик молчал и шмыгал полным носом, на все наши вопросы как-то насупился, это бесило. Я вдруг сказала: толку-то от тебя никакого, да хоть бы ты, что ли, Славик, умер, правда, Галька? И Галька почему-то ответила — правда, да хоть бы ты умер поскорей. А на следующий день Славик взял да и умер. А потом высокая трава била по ногам. А потом было небо. Небо тоже бежало куда-то. А потом была тишина. Меня нашли в поле только ночью. В этом поле я лежала и смотрела в небо. <…>
Уже прошел час, а я до сих пор не написала ни одной путной строчки, которая бы объяснила, почему я вдруг начала писать пьесы, простите. Постараюсь дальше излагать то, что касается этого вопроса — почему я однажды села и написала пьесу. Хотя, вот еще расскажу о том, что только один раз там, в деревне, и именно той осенью, я ела самую вкусную тыквенную кашу. Для того, чтобы привезти тыкву, запрягали лошадь, везли осторожно в телеге на сене, и казалось, это не тыква, та самая карета, а мы — мелюзга — всего лишь мыши, которым Золушка на прощание оставила припас, ей за это спасибо. Такой каши никогда больше в моей жизни не было, о чем грущу до сих пор, а сколько этих каш перепробовала, начиная с детского сада — вы себе представить не можете. <…>
Я не знаю, почему я начала писать. Как-то так получилось, совпало, а все остальное, что к этой мысли тут присоседится — будет ложью. Поэтому, допустим, что выбора особенного у меня не было, надо было рассказать о том, что вижу, или когда-нибудь видела, что отразилось во мне. Простите.
Егор Черлак, Челябинск
У критикесс не слово — шило, Слыхали вы, и я слыхал: «Все это было, было, было: Пролог — конфликт — герой — финал… Сквозное зиждется на фарсе. Где в пьесе смысл? Где верх? Где низ? Где обязательный катарсис? (А может, все же катарсис?)
Зачин — галопом по европам, И с диалогами беда. А в третьем акте — слово „жопа“! Вы что, простите, Коляда?
Картина скомкана вторая, И бледно выписан конец… Excuse, вы не И. Вырыпаев? Pardon, вы не Е. Гришковец? Стих в тексте… Разве это ново? Вы пьесу портите стишком. Герои — как у Сигарева, Их лексикон — как у Пряжко.
Чтоб не нести и дальше вздора (Не обессудьте за укор), Вы почитайте „Ревизора“, Вы углубитесь в „Трех сестер“. Поймите: в классике основа, Все остальное — кутерьма… Пример берите с „Годунова“. Нет, лучше — с „Горя от ума“!
В драматургии, извините, Есть мастер — столп, а есть — труха. Вы и Радзинский — не смешите! Вы и Арбузов — ха-ха-ха! Сиих достойных — капля в море, Фамилий двести, даже сто: Володин, Эрдман, Розов, Горин, Шатров… А вы, товарищ, кто?
Кого вы этим удивили: Пролог — конфликт — герой — финал? Нет, драмы, скетчи, водевили Пусть пишет профессионал. А вам — не стоит. Стиль убогий, Затертость мысли, серость фраз… И сцены, акты, монологи Оставьте. Это не для вас.
В театры нынче лезет клика Многостаночных пошляков. За пьесы сел Акунин, Быков… Да что там Быков! Поляков!!! И вы туда ж на грани фола… Подобных вам — фаланга, рать! Быть может, лучше Пепси-колой идти в буфете торговать? А что, еще не поздно взяться Вам за достойные дела. В МакДонахи ж не стоит рваться, Ей-ей, смените амплуа!»
Повесив голову на грудь я, На протяженье многих дней, Стоял, как витязь на распутье… Вдруг вправду критику видней? И сонм душевных эпилепсий — Смешон. А слезы — сущий бред? Не взяться ль автору за Пепси Пока не поздно?… Дудки! Нет!
Негоже выходить из драки, Пусть даже шанс ничтожно мал. И снова: ручка, лист бумаги. Пролог — конфликт — герой — финал.
Светлана Сологуб (Глафира Скороходова), Москва-Сочи
Родилась 13 декабря 1975 г. в Москве, в настоящее время проживаю в Сочи.
Драматургом нельзя стать. Им можно только родиться. А родившись драматургом, нельзя стать ничем другим. Испытано, как говорится, на себе. Первую сказку я написала в 10. Про принца Артура и принцессу Элоизу. Принц, как и положено, долго куда-то скакал, а потом с помощью колдуньи спасал принцессу от какого-то злыдня. Первым читателем стал дедушка, полковник, доцент, завкафедрой. Он же стал и первым критиком. «Почему у героев нерусские имена?» — строго спросил дедушка. — «Разве мало красивых русских имен, которыми можно назвать героев сказки?» <…>
Первую повесть я написала в 12. «Фан-фик», как это сейчас принято называть. По Булычеву. Кто ж в СССР в 12 не писал фан-фиков по Булычеву. <…> Параллельно с Киром Булычевым я сходила с ума по Гойко Митичу, кто ж в СССР в 12 не сходил с ума по Гойко Митичу. Одноклассники и учителя вообще привыкли к тому, что «Светка постоянно что-то пишет». В странные творческие личности у нас в школе пальцем не тыкали и на совете дружины не песочили. Даже наоборот. <…>
В 14 я навсегда усвоила, что главное в творчестве — это дисциплина. Роль гнома Субботы в «Белоснежке и семи гномах» (172 см, хорош был гном, хы-хы, Белоснежка едва до плеча доставала) — вот мой дебют, мой первый вдох пыли кулис. <…>
90-е. Родители, у которых вместе с СССР рушилась жизнь, хватались за сердце: «Какой театральный?!» Дедушка, полковник, доцент, пенсионер, был строг, но справедлив: «Театр — это игрушки. Международная политика — это же гораздо интереснее. Я помогу». Дедушка в международной политике толк знал. Учителя удивленно уточняли: «Истфак?! Это же совсем не твое!»
Но я была послушной девочкой. Золотой медалисткой. И, кроме того, в школьном театре меня научили верить в предлагаемые обстоятельства. И я поверила, и вжилась. В истфак. В международную политику. Роль получилась успешной. Но нелюбимой. <…>
В 32 я решила сменить амплуа. Моим родным и близким это решение далось нелегко. Всегда нелегко, когда твоя послушная девочка (и не важно, 10 ей, 12, 14 или 32, дочь это, внучка или жена) вдруг перестает слушаться. Вместо серьезных статей про международную политику начинает опять писать какие-то сказки с героями, у которых нерусские имена. Бегает в школу на старости лет, что-то там с кем-то репетирует. А потом и вовсе заявляет, что «пошла в писатели и драматурги», мол «невозможно не писать, когда оно само пишется». <…>
Как и положено, в один прекрасный день я отчаиваюсь и говорю себе: «Все, эта попытка будет последней, а потом гори оно все огнем, буду и дальше послушно изучать международные отношения». И… конечно, как в кино, рукопись берут. Это такое большое, настоящее писательское счастье — найти издательство, сотрудники которого каждого твоего таракана знают в лицо и понимают, о чем он хочет высказаться. И книжечка со сказками выходит. Без особого шума, но у Светланы Сологуб появляются свои верные читатели (в качестве псевдонима я взяла дедушкину фамилию, жаль, что он не успел подержать «Сказки ПРО…» в руках). Зародилась робкая мечта о верных зрителях… Написались несколько пьес «для воображаемого театра»… Даже родные и близкие смирились. И сказали: «Мы всегда знали, что ты у нас такая…»
И тут новый сюжетный поворот. Переезд в Сочи по семейным обстоятельствам. Богатый материал для воображения подкидывает олимпийская столица, ничего не скажешь, и отнюдь не сказочный, к сожалению. Настолько богатый, что параллельно со Светланой Сологуб стала писать Глафира Скороходова. Светлана — она что, сказочник, все про любовь, смысл жизни. <…> А сказочник не имеет права материться, глядя на окружающую действительность. А что делать, если хочется? Выпускать на свободу альтер-эго, пусть себе высказывается. И Глафира высказалась так, что ее услышали аж на Любимовке. Я сама обалдела, как говорится в одном анекдоте.
А если серьезно, то самое сложное — это в 36 последовательно убить в себе послушную девочку, зайца и павлина. Послушной девочке всегда хочется со всеми соглашаться. Зайцу страшно высунуть нос из норы. А павлин забывает о дисциплине, когда его начинают хвалить. У меня получилось замочить их всех. <…>
Гульнара Ахметзянова, Екатеринбург
Родилась в Гремячинске, в небольшом шахтерском городке на севере Пермской области, где и по сей день проживаю. Со временем шахты закрыли, затопили, количество населения убавилось, город обнищал, в результате объединения Пермской области и Коми-Пермяцкого автономного округа область превратилась в край, а деревья теперь не кажутся такими большими, как в детстве. И предположить не могла, что когда-то начну писать пьесы, предшествующих для этого склонностей и талантов не наблюдалось. <…> Русский выучила только в первом классе, до этого говорила на родном языке — татарском, а читать научилась и того позже, в десять лет. Запоем начала читать лет с тринадцати и начала с Достоевского: помню, первой книгой была «Преступление и наказание» и до того мне понравилось, что мелькнула мысль: «Вот бы так же написать», но мысль как вспыхнула, так сразу же и погасла. Сбегала со школы и шла в кинотеатр, тогда еще кинотеатры в городе существовали, ну, или домой, смотреть фильмы по телевизору и как-то решила, что обязательно стану режиссером и буду снимать свое кино, фантазировала, придумывала истории, думала, а чем я хуже Шукшина, писал ведь, и сам же фильмы снимал. Появилась мечта, во что бы то ни стало поступить во ВГИК. Но до ВГИКа много что еще происходит в жизни: отъезд в Башкирию, возвращение обратно в Гремячинск, поступление в Перми в Академию живописи, но вместо академии живописи приходится учиться в профессиональном училище на художника-декоратора, и только с течением времени понимаю, что это было самое счастливое время. Это о том времени написана пьеса «Прекрасное далеко», пьеса обо мне и моих друзьях. А институт кинематографии навязчивой идеей застрял в голове и уже после получения диплома художника-декоратора я еду в Москву. <…> в итоге все равно не хватило нескольких баллов и пришлось вновь вернуться на свою малую родину. Правда, вдогонку приходит письмо со справкой, о том, что я поступала во ВГИК и (если я ничего не путаю, столько уже времени прошло), меня могут принять без экзаменов в любой ВУЗ, где есть литературное творчество. Выбираю самый ближайший, всего-то одиннадцать часов езды на поезде, Театральный институт в Екатеринбурге, куда и отправляю малюсенькую подборку своих наспех написанных бестолковых рассказиков. Приходит вызов и я еду в Екатеринбург на собеседование. <…> Дяденька в тюбетейке вопрошает: «А вы к кому?» Отвечаю, а потом добавляю: «Разве он не здесь?» Теперь понимаю, почему всем так весело стало, но я-то еще не знала, что мужчина в тюбетейке и есть Николай Коляда, да, если честно, вообще не имела представления, что он известный драматург, впервые видела, впервые слышала. После чего Коляда, как ни в чем ни бывало, поднялся, стремительно направился к выходу, предварительно поманив за собой. Так мы спустились и забрали мои работы у прозаиков и поэтов и поднялись обратно, он пролистал подборку и отметил, дескать, наспех читать смысла нет, после чего обратился ко всей приемной комиссии, мол, что будем делать? Попросим сплясать, а может, спеть? На что я шустро достала справку и заявила, что у меня есть справка, по которой меня должны принять без всяких экзаменов. Ну, а потом был вопрос: «Почему же я все-таки решила поступать на сценарный, на драматургию?» Какой вопрос, такой ответ: «На клавиатуре долбить сидеть — не на шахте работать». Больше вопросов не было. <…> Во время учебы одна из первый пьес «Вечная иллюзия» была опубликована в журнале «Театр» (№ 5 за 2004 год — прим.Театр.), с этой же пьесой впервые участвовала в драматургическом фестивале «Любимовка». После института два года не писала, было не до этого, а потом раз и за два месяца написала наболевшую, во многом автобиографичную роман-пьесу «Любовь как доза кокаина», с которой меня в 2010 году во второй раз пригласили на «Любимовку». Приняли, честно сказать, не очень хорошо, вернее, в кулуарах хвалили, а как пришло время обсуждения, те же самые люди разнесли пьесу в пух и прах. На тот момент, это была одна из лучших моих пьес, и вот тогда-то меня охватило разочарование во всех и во всем. <…> И в самый переломный момент, когда все, кроме близких друзей, отвернулись, протянул руку Андрей Василевский. Он вместе со всей редакцией «Нового мира» прочитали мою новую роман-пьесу «Моя защита» и тут же приняли решение опубликовать ее в журнале. Возможно, только благодаря этому я и не бросила писать. <…> И как-то все стало налаживаться, в июне 2012 года с роман-пьесой «Моя защита» приглашают на драматургический семинар «Авторская сцена» в Ярославль, и уже в сентябре на фестиваль «Любимовка», за что очень благодарна организаторам. Ведь, если ты не востребован, всякое желание творить пропадает. <…> В этом году написала самую большую по объему роман-пьесу «Меня зовут Оля», надеюсь, когда-нибудь и она найдет, если не путь к зрителю, то своего читателя, и это будет здорово. А еще пишу, благодаря своему отчаянному характеру, не обольщаясь, что когда-то будут ставить, а просто, потому что мне нравится сам процесс. Вот и все, спасибо за внимание.
Юлия Голованова, Новосибирск-Тольятти
Пьесы — это такие слова, которые написаны для горла, чтобы их говорили, а другие — слушали. Это для меня так, которая пишет бабьи пьесы (сплошные рефлексии). У всех женщин драматургов так. У которых по-другому получается, по-мужичьи, а если уж совсем благородно, — по-мужски, таким я завидую. Имея в виду сейчас Наталью Мошину и ее прекрасные произведения.
Я — Юля Голованова, мне 26 лет. Родилась в шахтерском Новокузнецке, выросла в Тольятти, сейчас живу на два города: Тольятти — Новосибирск.
У меня всего 5 пьес. <…> Пишу от скуки или когда сильно наболит, когда лишаюсь сна. Я бы журналистские статьи по тревожащим темам писала или какие-нибудь эссе. Но так вышло, что язык драматургии мне ближе других, потому что…
Я выросла в театре, в тольяттинском подвальчике «Вариант», откровенно эстетствующем с особыми вкусовыми притязаниями. Попала туда в 13 лет и сразу поняла, что это — мое, что быть мне отныне в театре или около театра. Так, в общем, и случилось.
Наш театр «Вариант» в середине нулевых заигрывал с «Новой драмой». Грешно было в это не попасть! Тольятти же! Феномен современной драматургии же! (Так тогда говорили о нашем городе, который прославили несколько приятнейших мужчин — драматургов). Мы тогда ставили Вячеслава Дурненкова. С его «MUTTER» участвовали в «Новой драме» в 2006 году, очень, по-моему, удачно. И я играла. Была внутри пьесы.
Сама я на тот момент писала стихи (как и сейчас), которые держу втайне, и бредовые абсурдистские пьески — для самой себя и чтоб в курилке поржать с друзьями по театру. Но в тольяттинской тусовке драматургов и подтягивающихся младодраматургов не числилась, хоть мы и дружили, общались. Актерский зуд тогда был куда сильнее писательского… А потом как-то на «Майских чтениях» Вадим Николаевич Леванов меня спросил: «Пишешь?». «Пишу» — говорю. «Отправляй, говорит, на «Любимовку». Коротко так и ясно… Я и отправила. И оказалось, что мою пьесу отобрали, и в Москву меня пригласили, и по-доброму привечали. Представляли как молодого тольяттинского драматурга, где видимо, было важно и почетно выделить «тольяттинского».
Моя читка, читка моей пьесы состоялась в первый день. Получила смешанные чувства, получилось смешно… Вот это-то и дико было мне, что я не на сцене играю, а в зале сижу и собственные свои слова слушаю. Перезнакомилась у Театра .doc со многими, за одной, за другой сигареткой — душа у меня широкая, язык подвешен. Понравилось. Думаю, раз такая тусовка хорошая, чего бы тогда и не писать? Можно сказать, что стимулом показывать написанное послужила именно атмосфера на той «Любимовке». <…>
Сейчас пишу параллельно взрослую и детскую пьесы, перенаберу и поудаляю много букв, как обычно. Пишу я долго, потому что не нахожу времени, — я мама маленького мальчика и я ленивая. Но когда напишу , обязательно отправлю на все конкурсы, какие знаю и буду ждать ответа. А пока дожидаюсь, сама кому-нибудь покажу (почитаю) в свободных околотеатральных пространствах, где, кстати говоря, воздух чище, голоса звучат ласковее и уши тщательно прислушиваются.
А еще, я бы только и делала, что спектакли… Очень хочу когда-нибудь поставить самой «Ставангер» Крапивиной и «Призыв» Мульменко. С уважением, Голованова.
Владимир Зуев, Екатеринбург
Родился я в два часа ночи первого числа холодного 1976 года в единственном роддоме города Кушвы, что на севере Свердловской области.
Из детства раннего пруд помню огромный и тополя высокие. Еще помню, что читали мне много и пели. Спасибо папа и мама, и бабушка с дедушкой.
Потом был детский сад № 1 имени красноармейца Курочкина, с собакой Найдой, верандой, песочницей, огромными елями в парке, нянечкой бабой Машей и кашей перловой.
Годам к пяти, я понял, что неудачно родился, другим детям дарят два подарка, на день рождения и на Новый год, а мне один. Тогда я решил, что стану космонавтом, буду открывать новые планеты и называть их своим именем, дарить себе буду. Благо, именем подходящим назвали, что значит — миром владеющий.
Чтобы не забыть мечты и планы свои, я попросил бабушку книжку мне сделать для записей и ручку выдать. <…>
Потом школа началась с прописями, пеналом, формой и ранцем. <…> И наступил день, и спросила нас учительница первая наша, кем вы хотите стать, дети?! И началось… Я промолчал, ответил, что напишу об этом дома. Сказал и написал… Принес на утро книжечку в класс и всему классу гордо показал первый лист с каракулями «Владимир Зуев. Мой космос». Учительница подозрительно быстро пролистала, что-то написала и убрала книжечку в стол свой. Вот он читатель мой, подумал я и гордо посмотрел на соседку Иринку, которая хотела фигуристкой стать как Ирина Роднина.
Потом были каникулы новогодние и принесли мне настоящую телеграмму, на бланке синем с моей фотографией и текстом: «Дорогой, Володя! Поздравляю тебя с Новым годом и Днем рождения! Желаю крепкого здоровья и успехов в учебе! До встречи на орбите. Жму руку! Летчик-космонавт Севастьянов». <…> Случилось! Ура, каникулы закончились, и я под партой соседке Иринке показываю телеграму свою! Смотри, на орбите меня ждут! А она, показывает мне свою, в которой, на настоящей синей телеграмной бумаге пропечатано: «До встречи на льду. Ирина Роднина». Космонавтом больше быть не хотелось. Спасибо учительница моя первая! <…> Потом был учительский институт, песни под гитару, пьянки, девчонки. <…> Потом институт театральный, попытка на спор поступить на актерский. Желание на экзаменах читать и петь только свое. После одного из туров, ко мне преподаватель подошла спросить, чье я пел и читал. Я ответил, что свое. И она объяснила мне, что я не туда пошел и мне надо к Коляде пойти. Я откровенно спросил, мол, кто такая Коляда. На что получил ответ: «Ты откуда? У вас там есть библиотека? Ты пойди туда и попроси черную книжечку, на ней золотыми буквами написано „Николай Коляда. Пьесы для любимого театра“. И запомни, Коляда — это всемирно известный драматург». <…> Потом я к Коляде поступил на курс литтворчества, и это было замечательное время. Семинары, читки пьес, споры пьяные в курилке общаги, и все о литературе, великой и русской. Спасибо, Николай Владимирович! <…>
Да, вот еще что забыл… Не знаю что и как дальше в жизни сложится, одно чувствую, потребность какую-то сказать, что думаю я. И еще про то, отчего больно и радостно внутри бывает. Так как-то…
Константин Костенко, Хабаровск-Москва
Пьесы я начал писать в конце прошлого века. Кажется, это было в 1998 году. Это было связанно с тем, что я на тот момент обучался на театральном факультете, и мы, студенческими силами, хотели поставить что-нибудь свое. <…> чуть позже — в 1999 году — одна из пьес попала в сборник современной российской драматургии, который был опубликован во Франции. С того самого момента я пишу пьесы. Хотя, должен сознаться, я никогда не считал себя большим поклонником театра. В нем мне не нравилось, прежде всего то, что можно назвать «театральщиной». <…>
На данный момент я проживаю в Подмосковье. Продолжаю писать пьесы, не смотря на то, что из всего, мной написанного, было поставлено, будем так говорить, «две с половиной» пьесы. <…> Пишу я много, практически «ни дня без строчки», это уже выработанная привычка. <…>
Почему я продолжаю писать? Трудно сказать. В основном, наверное, из-за того, что обычная жизнь, лишенная творчества, кажется мне совершенно пустой. <…> Творчество — это, пожалуй, возможность хотя бы в небольшой степени почувствовать себя демиургом, ощутить в себе самостоятельность мышления и воли. <…>
Я глубоко сомневаюсь в том, что красота или искусство могут спасти мир. К сожалению, у меня давно нет такой уверенности. «После Освенцима невозможно писать стихов». Когда я что-то пишу, я далек от мысли, что я кого-то или что-то тем самым облагораживаю или спасаю. <…>
Вообще, мне кажется, наиболее стерильным в нравственном отношении можно считать искусство Третьего рейха или же искусство СССР времен ГУЛага. Все это совсем не значит, что я за безобразие и имморализм. Отнюдь. Просто мне кажется, нужно учиться создавать между собой и произведением искусства необходимую дистанцию, рассматривать его исключительно с эстетической точки зрения, не позволяя ему врастать в тебя кровеносными сосудами. Если мне нужно будет обрести какую-то истину, что-то узнать о жизни, я, пожалуй, обращусь к восточной мистике, к публицистике или к самой жизни, но к произведению искусства — в последнюю очередь. Поэтому раскрашенный картон «греховных» грез Изидора Дюкасса или, допустим, похождения Жюстины не способны ввергнуть меня, как тупоумного осла, в пучину греха. Мою нравственность это никоим образом не поколеблет. Как, впрочем, и произведения Толстого не сделают из меня строгого вегетарианца. <…>
Мир Достоевского — это всего лишь мир Достоевского, точно так же, как мир Гоголя — всего лишь особое, зафиксированное мироощущение и стилистика, не более того, и, мне кажется, опрометчиво было бы приписывать ему, как в свое время делал Розанов, вину за разрыхление и распад нравов в России.
Александр Югов, Пермь
<…> Мне было 13 лет, когда журнал «Мы» напечатал мое стихотворение: «…Стихи — для души. Без души, словно птица без крыльев… Пиши! Все, что ты видишь, пиши!». <…>
Свой первый заработок я потратил на мороженое и конфеты. Первая пьеса — «Рисунки на асфальте» была написана в 1998 году, когда я учился театральной режиссуре в Пермском краевом колледже искусств и культуры, (сейчас я сам преподаю здесь) на уроках истории театра. Из любопытства. Просто написал первую реплику, пока еще неизвестно кого. Этот «кто-то», без имени и фамилии, сказал: «Представляешь, там даже асфальт желтый! И облака желтые, там все — желтое!». Пьеса писалась легко, меня очень забавлял сам процесс написания текста. На парте было две тетради: в одной я писал лекцию, а в другой — потихоньку сами собой складывались странные диалоги каких-то неизвестных мне людей. Когда пьеса была закончена, я попросил машинистку в колледже напечатать ее на бумаге, и сразу показал своему преподавателю по русской литературе — Людмиле Львовне Власовой. <…> Она сказала, что ничего не поняла и дала почитать пьесу моему мастеру. <…> Анализа пьесы от него так и не последовало. Однажды он просто принес мою пьесу и прочел ее на курсе — как раз в то самое время, когда мы утверждали репертуар наших дипломных спектаклей. После прочтения пьесы последовало короткое романовское заключение: «Это бред полнейший! И поставить его сможет только один студент в нашей группе!». Весь курс посмотрел на меня, а Вячеслав Степанович назвал имя автора «Рисунков на асфальте» — Алекс Вогюскас. Мой педагог нарочно придумал мне псевдоним, посчитав, что так мне будет намного легче работать с актерами, ведь тогда есть его величество — Автор! <…> Интрига про выдуманного автора сохранялась еще несколько лет, когда учеба в колледже уже была позади. Потом мои однокурсники обо всем узнали и были удивлены — зачем была нужна эта тайна? А она была нужна. <…> И мне необходимо было, как режиссеру, это отстранение, дистанция. От себя самого. Если бы мои однокурсники узнали, что пьеса — моя, у нас ничего не получилось бы. <…>
Алексей Щербак, Рига
Было так. Рига. Тогда — тридцать шесть. Где-то половина жизни почти. Семья. Дети. Удачная карьера. Любовь. Полный набор скользящего по волнам. С адекватной абсолютно самооценкой, ясными целями и рассчитанными на годы возможностями.
Но на взлете, на успехах первых в профессии, на гребне молодого моего редакторства, мама спросила вдруг: «Ну что, сынок, это твое?». Не задумался даже — «Нет».
В голове уже лет пятнадцать крутились, периодически всплывая не к месту и не ко времени, сюжеты, придуманные под четвертую сигарету подряд и за давностью размытые до неузнаваемости. Они и до сих пор крутятся, обрастая подробностями, ожидая даже не часа своего, а дыры в графике, куска времени, спокойствия и системы в подходе. <…>
Шанс. Хрупкое слово, сшитое набело чужими примерами, чужими рассказами, чужими судьбами, чужими слезами или блаженством, опять же чужим. По толковому словарю — «возможное осуществление чего-либо», по жизни — «чаще всего дается один раз»…
Скорее всего, в глубокой глубине так она и воспринималась мной — драматургия. Даже зарок себе такой дал (теперь не знаю — исполнил бы?): не будет постановки через два года после первой пьесы — брошу к чертям собачьим. Случилось. В театре Алвиса Херманиса. С ума сойти можно.
Начало… Я начал писать от винта. От фразы, женой брошенной, от блажи какой-то позитивной. Я начал так, что не остановить. Каждую свободную минуту, каждый порыв обращая в строчки и буквы. Не в рассказы, эссе, стихи, романы, а пьесы. Пьесы, к которым я не строил планов, где не моделировал сцен. Рождались герои, и запускал я их, сирот, в автономное плавание. Они уже и сюжет тащили, и общались между собой, и умирали, когда надо было умереть, и жили, когда надо было жить. Что-то вроде игры в солдатики. <…>
Я видел уже достаточно много спектаклей, мною же и придуманных. Выходил на поклоны, подписывался на протянутых листках, взгляды ловил, слышал в конце сезона от актеров: «Спасибо господину Чехову, господину Щербаку и господину Шекспиру за то, что они дали нам возможность…» и так далее. Наверное, достаточно, чтобы продолжать копать в одном направлении.
Думаю, что в ближние годы так и буду. <…>
Моим детям очень нравится ходить на премьеры. Им, наверное, очень хочется встать в зале и крикнуть: «Это мой папа! Это наша фамилия на афише!». Они гордятся. Они счастливы. Я их очень люблю.
Хотя мне иногда кажется: если бы сегодня мама повторила вопрос, я бы опять ответил — «Нет».
Айдар Хусаинов, Уфа
<…> В конце девяностых я вдруг понял, что есть какая-то сумма знаний, чувств и ощущений, которая не хочет укладываться в стихи. Замечательный уфимский поэт Александр Банников, к сожалению, уже покойный, как-то спросил у меня: «Зачем ты написал такой-то рассказ? Из него могло бы получиться отличное стихотворение!» Он как раз и отличался тем, что почти все мог уложить в стихи.
Единственная его прозаическая вещь — это воспоминания о войне в Афганистане, где он побывал и откуда вынес свою смертельную болезнь.
Собственно, пытаясь справиться с накопленным опытом, я и написал пьесу в стихах «Саломея». Она попалась на глаза драматургу Наилю Асхатовичу Гаетбаеву и он, действуя по очень демократичному принципу «приглашать всех», позвал меня на семинар, который прошел на великолепном озере Талкас в башкирском Зауралье. <…> Считаю большой удачей, что на третьем семинаре одна московская дама, ведущая семинар, оказалась вынуждена то ли уехать пораньше, то ли вообще не смогла приехать, а вторая, не менее замечательная, будучи одна, быстро устала и попросила провести одно занятие режиссера Игоря Черкашина. И он разобрал какой-то текст со своей точки зрения, как ее предполагаемого постановщика. В общем, только тогда я понял, что такое настоящая пьеса, за что премного благодарен Игорю Анатольевичу. <…>
Кажется, я перечислил все слагаемые для написания пьесы — творческая среда и заинтересованный режиссер. Наверняка не случайно, что практически все интересные пьесы последних лет у нас в республике созданы именно участниками семинара на Талкасе. Да и наш патриарх Флорид Буляков — тоже «семинарист», но он московского разлива, семидесятых годов еще.
Но все это технология, это банально, и только из-за этого не станет читатель журнала набирать в гугле имя автора, чтобы почитать его пьесы. Отношение к такого рода текстам хорошо выразила зрительница на читке моей пьесы на фестивале «Любимовка». «Национальные пьесы мне надоели еще во время моей учебы в театральном вузе, — сказала она. — Все они похожи друг на друга и имена у них невыговариваемые». Тем более мне было приятно услышать от критика Ольги Михайловой слова о том, что, читая пьесу, она видела Россию, в которой живет множество разных народов. Благодарен я и Елене Ковальской, которой сказала, что в пьесе есть нечто волнующее и таинственное.
Однако, учитывая, кто теперь живет в Москве, думаю, что и национальная пьеса так же будет в столице востребована. <…>
Мария Ботева, Киров
Родилась в Кирове, в 1980 году. Живу в Кирове. Закончила журфак УрГУ.
Думаю, это все вирус. Он передается каким-то неведомым способом. Кто-то восприимчив к нему, кто-то со временем вылечивается, а у кого-то последствия бывают необратимы. Это не фигура речи, так все и есть на самом деле.
Я заразилась в екатеринбургском Доме актера. Один или два раза в неделю там проходили занятия школы молодого театрального критика, Лариса Давыдовна Немченко рассказывала о спектаклях — старых и новых, очень хорошо, мы все представляли. Смотрели спектакли в записи, ходили в театр (бесплатно). Хорошая жизнь, словом. К нам приходили актеры, рассказывали о профессии. Приходил Олег Лоевский, рассказывал о театре, о современной драматургии. Приходил Николай Коляда — один и с учениками.
В общем, первую пьесу я написала в три дня. <…> Я не сразу поняла, что подхватила вирус. Ну, подумаешь — пьеса. Я училась на журфаке и много чего писала: сказки, стихи, заметки в газету. Пьеса — просто новый жанр для меня.
Но начало происходить что-то странное. Люди, которые общались со мной, тоже заражались. Соседка по комнате в общежитии написала пьесу (она теперь ушла в монастырь), приятель, который приходил к нам и подолгу пил чай, написал не одну пьесу (потом перестал тоже). Молодые люди, которые мне нравились, тоже оказывались драматургами. Или уж сценаристами. Даже преподаватель, на чьи лекции я всегда ходила (просто посмотреть, он был похож на Гагарина) — и тот написал несколько пьес. Сильный вирус.
В Екатеринбург приехала моя подруга, восстанавливаться на журфак. Неожиданно мы вместе поступили в театральный институт, к Коляде.
А потом я уехала на родину, в Вятку (официально — Киров), мы все уехали, и подруга с мужем — тоже. И тут — ни одного драматурга вокруг. Мы начали выздоравливать, вот только защитили дипломы в Екатеринбурге (по три пьесы на диплом), и все — поправились. Тем более, что этот вирус как-то патологически действовал на режиссеров. В городе на Волге репетировали спектакль по первой пьесе (которая написана в три дня). Дело дошло до генерального прогона, мне даже прислали видео с той репетиции. А после нее в театре начали ругаться. Кому-то этот спектакль был нужен, кому-то — не был. Закончилось тем, что режиссера уволили. Правда, у него и до этого были разногласия с начальниками.
Другой режиссер, кировский, попросил написать пьесу. Я написала. Но он не успел даже начать репетировать. Его тоже уволили. Правда, у него тоже имелись разногласия.
Так что вирус затих. Года на четыре. Вдруг в городе на Волге поставили спектакль по моей пьесе — той же самой, и режиссер — тот же, только театр другой. Тут же подруга выиграла гран-при «Свободного театра». Правда, сам «Свободный театр» был уже не в Белоруссии. Но вирус проснулся. Сначала я пошла работать в школу, там нужны были короткие сценарии для праздничных спектаклей. Работала я в библиотеке, там, в библиотеке, и сочиняла. А потом меня попросили написать инсценировку «Истории одного города». Над ней я трудилась в холодной комнате (к дому пристроили новую комнату, повесили мало батарей), в валенках. Но до этого написала самостоятельную пьесу (про компьютер) и сценарий (про монаха), для разгона. Не простудилась. Премьера прошла, режиссер работает, я продолжаю писать пьесы, вот только что закончила — по мотивам сказки Андерсена. <…>
Из школы я ушла, но учителя сказали, что могут еще попросить инсценировки. Работаю журналистом, а чем больше работаешь, тем больше почему-то появляется идей для пьес. <…> Так что можно надеяться на продолжение.
Юрий Клавдиев, Тольятти-Петербург
Меня зовут Юрий Клавдиев. Я живу на планете Земля (долго перечислять страны и города, где я жил и живу до сих пор). Это очень хорошая планета, она зеленая и голубая, красная и желтая, черная и есть еще горелые места, к сожалению. Их много. Там идет война и ругаются люди. Там убивают, жгут, грабят, насилуют, вырезают половые губы и различные внутренние органы, заставляют есть заведомо несъедобные вещи. <…>
На планете Земля вместе со мной живут различные животные, которых другие люди трахают, убивают, запирают в концентрационные лагеря, а некоторых даже специально разводят для того, чтобы содрать с них шкуры живьем. Люди давно придумали синтетические материалы, но все равно занимаются этим.
На планете Земля живут разные люди. Некоторые из них совершенно не похожи на других, и их за это убивают. Некоторых убивают за то, что у них кожа другого цвета. Некоторых — за то, что иной разрез глаз. Некоторых — за то, что они любят людей своего пола. Некоторых — за то, что они не любят людей своего пола. Некоторых — за то, что они слишком долго живут в каком-то месте. Некоторых — за то, что они живут не в том месте, в котором им хотелось бы. Некоторых — за то, что они нигде не живут. Некоторых — за то, что они, как я, хотят жить везде.
На планете Земля принято зарабатывать деньги. И убивать из-за денег. Некоторых убивают за то, что у них много денег. Некоторых убивают потому, что у них нет денег. Некоторых — за то, что они должны кому-то денег. Некоторых — за то, что они никому не должны.
Здесь играют музыку и могут убить из-за этого.
Здесь играют в театре и могут убить из-за этого.
Здесь рожают детей и убивают детей.
Здесь не принято быть плохим и нельзя быть хорошим.
Здесь нет ничего однозначного и ничего, чего нельзя было бы объяснить двумя-тремя словами.
Здесь верят в единого Бога и убивают друг друга из-за спора, чей Бог более един.
Здесь смеются над собой и убивают себя.
Здесь сходят с ума по сто раз на дню и обретают целостность каждую неделю.
Здесь можно приходить и уходить — и никто тебя не заметит, потому, что всем на всех пофиг.
Здесь все всеми интересуются и даже придумали социальные сети, потому что никому ни на кого не пофиг на самом деле.
Где-то года в три я научился читать на книжке «Маленький принц», и после этого понеслось…
Лет с 6-и я стал задумываться, почему все так, а не иначе, и все понеслось снова.
Лет в 12 я открыл для себя хеви-метал и рок-н-ролл, и все понеслось опять.
Потом был футбол и походы, ночевки в недостроенных домах, я спал на верхушках сосен, привязавшись ремнем и на крышах зданий, я гулял по лесам и лазил в горы, плавал в реках и морях. Слушал музыку, радиопередачи и умных людей. Я пил денатурат и ром, виски и жидкость для мытья стекол «Росинка», колол героин и первитин, нюхал розы и амфитамин, любовался цветами и тестами Роршаха.
Я качался и дышал одной ноздрей, заступался за слабых и мочил хачей, я молился Богу и взывал к Сатане на безлюдных перекрестках, проваливался в психозы и летал в небесах с бриллиантами.
Я учился. Я ничего не знал, и поэтому учился, даже не зная, что учусь.
Меня окружали упыри и сволочи, а также великие люди и добрые друзья, суки и гады, товарищи и соратники. Я анализировал и спивался, спивался и снова анализировал. <…>
Однажды я встретил другого землянина. Его звали Вадим Леванов. Он не мог ходить, но ему это было не нужно. Он умел летать. И учил этому других.
Он научил меня летать.
Я взлетел и понял, что наверху лучше видно, но, по сути — так же.
Там — небожители и птицы. Там облака и тучи, молнии и ангелы.
Небожители убивают друг друга за проценты по акциям и самок.
Птицы клюют друг друга за крошки с барского стола и самок.
Облака впитываются друг в друга и погибают, а их место занимают тучи, выливаются и тоже становятся облаками и погибают, впитываясь друг в друга.
Я опустился обратно на планету и обнаружил, что мне — уже 37.
Я плоть от плоти своей планеты. Я такой же раздолбай, как и она.
Я настолько же гармоничен.
Я настолько же вещь в себе.
Я так же, не знаю, кто я и зачем я.
Единственное, что я умею — это писать.
Писать пьесы и стихи, романы и рассказы. Посты и тексты. Слова и буквы — единственное, с чем я в этом мире могу делать все, что угодно.
И я делаю.
И буду делать дальше.
Пока планета Земля — моя планета — не станет самым лучшим местом во Вселенной.
Как это сделать, я знаю. Я пишу именно об этом.
До свидания.
Только молодость. Только хардкор.
Мария Зелинская, Ростов-на-Дону
Писать пьесы я начала по очень девчачьей причине — влюбилась. В актера. Мне было важно делать что-то для театра, который любил он. Я стала думать, что же это может быть. Почудилось, что писать пьесы — самое безопасное. Тебя никто не видит. Плюс, для того, чтобы записывать мысли на бумаге, практически не нужно мужества.
Когда поняла, что всякая любовь рано или поздно проходит, стало страшно. Вдруг писать пьесы тоже станет неинтересно? Как раз в этот момент, три года назад, по странному и чудесному стечению обстоятельств меня пригласили на «Любимовку».
Что со мной тогда случилось! <…> Как будто кто-то содрал со стены обои с березками и прорубил топором огромную грубую дыру в стене, показав жизнь, настоящую жизнь.
Я живу в Ростове-на-Дону, небольшом провинциальном городе. Раньше мне казалось, что театр — только для умных, интеллигентных людей, которые знают несколько языков, перечитали все книги мира вместе взятые и пришли послушать эти книги в театр. А тут я прихожу в «док» и оказывается, что театр может говорить про меня, моих знакомых и про то, что происходит сейчас простым и понятным языком.
Причем, без всяких интонирований, отстранений и средств выразительности, успешно отгоняющих реальность от театра. Разлюбив актера, я влюбилась в театр, который работает с современностью. <…>
Думаю, что именно среда, которая была создана на «Любимовке», те люди, которые делали ее на протяжении стольких лет, и является мотивацией. Ты вспоминаешь «Любимовку» и у тебя появляются силы для того, чтобы что-то делать. <…>
В этом смысле важным человеком в моей жизни стал Вадим Леванов. И не только в моей. Этот удивительный человек верил в людей и вселял эту веру в других. Он очень поддержал меня на первой «Любимовке», познакомил со всеми, разговаривал со мной и все время повторял: «Пиши пьесы. Пиши пьесы. Пиши пьесы». Вадим говорил это многим людям. Они поверили ему, и сейчас нашли себя в драматургии. <…>
Сейчас я пробую быть летчиком-испытателем, который тестирует разные вещи, и рассказывает про то, как это было, что я при этом чувствовала и чего стоит избегать, если вы решите сделать то же самое. <…>
Восхищение — это мощный импульс для того, чтобы что-то делать. Бесконечно радуюсь, когда нахожу пьесы, которые вдруг все знают про меня, или раз — и угадали моих друзей. Таких пьес много! Последняя «Любимовка» положила еще несколько текстов в мое драматургическое лукошко. Это текст Дмитрия Богославского «Тихий шорох уходящих шагов», в котором автор так открыто, честно, грамотно и профессионально говорит о смерти, которая помогает жить. Это текст Любови Стрижак «Кеды», которая как никто другой умеет уловить сверхсовременность, проанализировать ее и протянуть нам ее самую душу (я только-только начинаю замечать какое-то явление, она уже осмыслила его и написала про него пьесу). Это текст Марины Крапивиной «Болото», который просто ошеломил меня своей мощью и бескомпромиссностью. <…> Как киты плавают в океане и издают какие-то ими одними уловимые вибрации, эти авторы посылают что-то, на что непременно хочется отвечать, с ними хочется вести диалог — странный, непонятный, невербальный. Поэтому держишься за свои жалкие попытки что-то делать, поэтому делать это так хочется.
Сейчас Вячеслав Дурненков положил начало эре социальных проектов в театре, хоть он и ругается, когда так говорят. Находятся люди, которые учат писать пьесы и постепенно приводят к современному театру детей, стариков, нарко- и алкозависимых, пациентов психоневрологических диспансеров, людей с ограниченными возможностями здоровья… И этот новый способ взаимодействия театра и современности тоже является мощнейшим стимулом для того, чтобы оставаться в профессии, чтобы жить и делать театр вместе. <…>