«Вы или Маккиавелли, или бесконечно наивная» — сказал когда-то Ларисе Павловне некий начальник. Кажется, история с тех пор все расставила по местам. Ответ: «бесконечно наивная». Это и ее наказание, и ее спасение.
Рядом с Ларисой Павловной любой почувствует себя Маккиавелли. Скажем, вот я (хотя обычно мне кажется, что я тоже — «бесконечно наивная»). Например, только что закончила переводить текст, в котором послевоенная история Восточной Европы рассматривается с точки зрения постколониализма. Считаю, что современным российским театроведам, несомненно, стоит к этой теории приглядеться, невзирая на «обидный факт», что они являются наследниками той культуры, которая в этом анализе выступает как культура колонизаторов. В утешение можно обратить внимание на то, что любая колонизация так или иначе освящена некой великой идеей. В нашей историографии это привычно тушевалось, сейчас же, пожалуй, в этом мы будем искать оправдания. Западные державы несли цивилизацию «дикарям», советская Россия, затем СССР — идею справедливого государства рабочих и крестьян. Наличие «великой идеи», с которой немало «колонизированных» готово по тем или иным причинам отождествиться, постколониальная теория тоже не отрицает. Хотя — не будем это скрывать — интересуют ее прежде всего отрицательный эффект (а также «пост-эффект») колонизационного процесса.
Взять и написать после этого благостную юбилейную статью о достигнутом на ниве богемистики как академической науки кажется мне каким-то маккиавеллизмом. Лариса Павловна — выдающийся исследователь, перекапывающий тысячи документов, собирающий по крупицам сведения об истории и сегодняшнем дне театра, но это читатель и так поймет из ее уникальной книги. Она просветитель и миссионер, как многие из её героев — и это тоже будет из книги понятно.
Однако своими прекрасными академическими изысканиями Ларисе Павловне приходилось заниматься во времена, по большей мере, отнюдь не благостные. И богемистика — как и вообще «театр соцстран» (курс, чьё создание ей было поручено и стало делом ее жизни) — не могли быть, конечно, не сопрягаемыми с «колонизаторским проектом» — как с его декларативными идеалами, под которыми тысячи честных («наивных»?) людей, тем не менее, совсем не декларативно подписывались своими жизнями, так и с его грубой реальностью, в которой опять же кто-то расплачивался жизнью, кто-то карьерой, кто-то глубокими личностными травмами… И об этом, пожалуй, стоило бы рассказать в предисловии.
Из всех многочисленных историй, связанных «со временами», в моей памяти неизбежно всплывает одна, услышанная еще в студенческие годы — связанная с самосожжением Яна Палаха. Так получилось, что недавно я ее услышала еще раз — точнее, сама о ней и напомнила.
«После ввода войск (в 1968 году в Чехословакию. — Н.Я.) у властей была такая идея, чтобы создать атмосферу, будто ничего особенного не случилось, что все, кто был в контакте с этой страной из разных сфер — они продолжают работать, все идет своим чередом. Меня и моего коллегу, который занимался архитектурой, Олега Швидковского, отправили в январе 1969 года в Прагу. Когда я приехала в Прагу, я была поражена, что на перроне меня встречали человек 20 — это пять семей, с которыми я подружилась с 1956 года и с которыми потом дружила всю жизнь. Я естественно, разрыдалась, а они мне говорят: „Ты рыдаешь не зря, дорогая, у нас сегодня парень поджег себя на Вацлавской площади. Это студент Карлова университета Ян Палах“. И во всей стране был траур. (…) Каждый вечер я ходила в театр. И каждый день перед спектаклем выходили молодые люди и просили почтить память Яна Палаха. Это было всю эту неделю».
Подробности политической игры, в которую были втянуты и люди культуры, я узнала только сейчас. Может, только сейчас внимательно к ним прислушалась. Что поразило меня тогда, в начале 1990-х — это ощущение груза, это его неуклонное накопление за эту неделю. В то время, когда рассказ был адресован мне в первый раз (уже не помню по какому поводу, и как бы впроброс, очень сугестивно, будто бы втиснувшийся, влезший самовольно в историю о чем-то еще, о театре, наверное) — для Ларисы Павловны это было воспоминание уже более чем двадцатилетней давности. Она рассказывала это так, будто это было … нет, не вчера, конечно. Но эмоции, пусть архивированные, спресованные временем, передавались сразу же. Передавались в каком-то телесно-психическом образе. Не знаю, почему — вроде особого повода тогда и не было — я себя тоже почувствовала в безмолвно-сосредоточенном зале, в котором меня бесконечно карает все то, что невысказано, сокрыто, а может, и не выразимо иначе — как в этом молчании. Карает за грехи, вроде бы и не мои, но… нечестно было бы не только крикнуть «Мы не такие!», но даже подумать это.
«Мы не такие!» — это из другой истории. Так, по ее собственным словам, молодая Ларочка реагировала на чрезмерную идеализацию СССР в послевоенной Чехословакии. И мне это свидетельство дороже многих обязательных в сегодняшних странах бывшего социалистического блока представлений, чем был для этой части Европы 1945 год. Да, она — «бесконечно наивная», наверняка, и в этом — наивная. В том, что продолжает рассказывать о не меньше как всеобщей эйфории при встрече советских войск — тогда. И относит момент предательства (предательств) исключительно к гораздо более позднему сроку. Но, уверена, что именно такая «наивность», в конце концов и спасает мир, заставляя хоть «наивных» почувствовать предательство там, где «умные» и «прожженные» видят логическую, давно ведущуюся политическую игру, которая якобы неизбывна. В которой якобы все равно нельзя не принимать участие. «Наивные» ужасаются и не принимают. И объясняют все очень просто: «Вот как по-вашему, вы дружите с кем-то двадцать лет, а потом изменилась ситуация. Разве вы не перестанете себя уважать, если вы по-другому себя поведете?» Он (кэгебешник. — Н.Я.) молчит, конечно. А потом вдруг меня так за руку берет и говорит: «Держитесь. Везде есть люди, все зависит от людей».
Тогда, в начале 1990-х, когда главные истории были мне рассказаны не в порядке юбилейного интервью, а в порядке рабочем, естественно всплывая в процесе беспрестанного деления своим опытом, знанием, чувствованием («А вот ты не просветитель!» — это она мне всегда говорила и говорит), — я не понимала, что вижу перед собой женщину, для которой невероятно многое тогда, в год моего рождения, прерывалась, кончалось — на страшно долгие двадцать с лишним лет. Я просто не могла этого объять ни своим разумом, ни своей душой. А ведь поскольку она не «повела себя по-другому», а продолжала, вот все в ту же памятную поездку, приглашать ну хоть бы в общество чехословацко-советской дружбы все тех же своих друзей, успевших сложить партийные билеты, то уже какие-то другие чехи обвинили ее, Солнцеву, уже легендарную к тому времени фигуру в связях между театрами наших стран — обвиили в том, что она «мешает консолидации здоровых сил».
Научные поездки в любимую Чехословакию прекратились. Как, впрочем, был оборван и «золотой век» чешского театра. О нем Лариса Павловна продолжала рассказывать студентам ГИТИСа — о режиссёрах, которые давно считались диссидентами, о которых не рассказывались даже студентам театроведения в самой Чехословакии. В ГИТИСе, видимо, так и не оказалось рьяных сторонников «консолидации здоровых сил», на информацию об Отомаре Крейче или Альфреде Радоке в инстанции никто не жаловался. Спасибо, ГИТИС!
Судьба вознаградила её и иначе, от горечи и меланхолии все чаще обращая — и на совершенно законных академических основаниях — к районам чистой радости. По ведомству Солнцевой стала проходить «народная художественная культура» (в течение 30 лет она заведовала одноименным сектором в Институте искусствознания). Сама она всё чаще выезжала на разудалые смотры любительского театра, где снималась на фото с духом гор Краконош, а в фестивальной газете интервью с ней печатал ни больше ни меньше как Пётр Лебл. (Да, благодаря своим увлечениям любительством, Лариса Павловна знала Лебла, этого чудесного ребёнка чешского театра, поистине с «младых ногтей»). Прекрасная среда, где театром занимаются для души, а не в форваторе «злобы дня» (да, иллюзия! Спасительная иллюзия — для «бесконечно наивной»). Ларису Павловну, саму такую спонтанную, стихийную и жизнелюбивую, влечет к тому, что взрастает спонтанно, само по себе, свидетельствуя о потаенном потенциале культуры. Ее сектор в НИИ искусствознания стал методологически-передовым образованием, просто потому, что спонтанно занялся тем, чем занимаются на Западе cultural studies (антипод нашей возвышенной культурологии), т. е. функционированием культуры на самом элементарном — и в то же время наиболее распространенном, «популярном» — уровне. Творчество блоггеров, ролевых игры — все это уже включено ими в научный обиход.
Характерным образом, Ларису Павловну влечет к тому, что обильно, щедро, что растёт, а не скудеет. Потому что и она сама — такая. Такими были и те, кого она считает своими учителями — Пётр Богатырев и Стефан Мокульский. Теперь дело за учениками, которых у Ларисы Павловны, преподающей в ГИТИСе вот уже 60 лет, великое множество. Спасибо Вам, за Ваши уроки эмпатии к другим культурам, за Ваши уроки человеческого достоинства.