В наших творческих вузах учится много иностранцев, но мало кто из них остается потом в стране обучения. ТЕАТР. разбирается, как живет и работает в России один из самых ярких экспатов театрального Петербурга
Мы сидим в уличном кафе на самой богемной артистической улице Питера — Рубинштейна, там, где разместились «Дети райка» и сложно не встретить кого-то из театральных знакомых. На моем визави костюм почти как в рассказе Брэдбери — «Чудесный костюм цвета сливочного мороженого». Зимой Джулиано можно увидеть в таком же светлом костюме в дополнении шейного платка и легкого плаща: он несется на велосипеде по загазованным улицам среди грязных машин. Да и сам он, тоже ослепительно яркий, стал уже привычной, но от того не менее удивительной краской, без которой невозможно представить себе театральный Петербург.
Наше интервью все время прерывается. К Джулиано подходят, здороваются и заговаривают бесчисленные знакомые. А разговор стихийно скачет с одного предмета на другой.
Татьяна Джурова: Какое у тебя гражданство?
Джулиано ди Капуа: Гражданство итальянское. Но живу я в России. Хотя я насквозь швейцарец.
Насквозь что?
Я имею в виду язык, отношение к природе, к дамам, деловую порядочность.
А на каком языке ты думаешь?
Если я долго совсем один, то перейду на швейцарско-немецкий.
У тебя в жизни, как мне кажется, было несколько ярко выраженных этапов.
Ну да (смеясь, называет несколько женских имен — Т.Д.). А так — какие этапы? Сначала на баррикадах в Цюрихе, потом этап скитаний — совсем своеобразный. Потом арабы, которые совсем не дали мне того, чего я от них ожидал. (Прежде чем приехать в Россию, Джулиано изучал арабскую средневековую поэзию в Каире — Т.Д.)
Ты как-то сказал, что арабская поэзия тебе впоследствии не пригодилась.
Арабская поэзия вдруг сильно выстрелила в «Эдипе-царе». Точнее, не только арабская, а весь мой средиземноморский багаж. А арабская поэзия сделала мой мир шире, показала, что бывает «вообще не так». Начиная с того, что в арабском можно составить фразу без глагола. Это невероятно, когда с немецкого и итальянского языка выходишь в простор арабского.
Ты живешь в Петербурге на дебаркадере. Это осознанный выбор или необходимость?
Это потому, что в 40 лет я опять сделал глупость, инфантильную, ребяческую глупость. У меня умерла бабушка, я унаследовал немного меньше, чем стоила комната в Питере. В Комитете по культуре пообещали дать денег на фестиваль. И я решил, что сделаю огромный фестиваль, как Fringe в Эдинбурге. Фестиваль на воде должен был стать его составной частью. К 2010 году олигархи всю землю в Петербурге уже поделили. А водное пространство в то время стоило 180 рублей в год! И это показалось мне достаточной причиной, чтобы его осваивать. Над фестивалем работали около 400 человек. Я потратил все унаследованные деньги. И вдруг Комитет по культуре просто расхотел что-то делать (тогда Полтавченко сменил Валентину Матвиенко, и стало понятно, что поменяются все «головы»). Я остался без денег, без фестиваля, с кучей стройматериалов и этим несчастным понтоном. Теперь-то понятно, что я должен был взять его в аренду. Но я-то планировал летом проводить там фестиваль, а зимой использовать как мастерскую — что-то репетировать.
Рассказывают, что я там живу. Но никто почему-то не рассказывает, что я там все сделал своими руками, в том числе канализацию.
Насколько спонтанным был твой приезд в Россию?
Он не был спонтанным. Было много факторов: отец-коммунист, и пока я рос, итальянская компартия была еще довольно сильной. Тогда Россия интересовала и волновала умы. Хотя надо было приехать раньше лет на пять, еще в 20 лет.
Ты знал тогда, что будешь поступать в Театральную академию?
Нет, я решил стать клоуном. Потом стало очень быстро понятно, что это не мое. Но мне все равно жалко этого своего желания. Будет ребенок — обязательно отдам в цирковую школу. Я уверен, что только это настоящее. Только там люди становятся сверхлюдьми. Я люблю фантики, конфетти (смеется). Только на эту осень у меня три предложения сняться в комедиях.
А почему ты сам не ставишь комедии?
Я так хочу Мольера поставить! Вот если в БДТ, например, то мне даже актерский состав уже понятен. А еще я хотел сделать «Мамашу Кураж» с Илоной Маркаровой. Но сейчас она горит совершенно другим проектом. В связи с чем мы стали писать «Историю России 17 века в доносах». Что сейчас может быть более интересным?
Проект, как и «Жизнь за царя», будет основан на реальных документах?
Да, только задача для меня стала еще сложнее. Я и так 20 лет уже учу русский. А теперь еще и старорусский расшифровываю по буквам, как ребенок. Я прежде всего хочу доказать, что «стучать» Россию научил не Сталин. Как сказал Довлатов: да, тиран, да негодяй, но кто написал эти 10 миллионов доносов? Об этом спектакль и будет — о мелочных, запуганных людях, которые в итоге и делают историю. И второе, что я хочу доказать, — что та чиновничья мразь, которая сейчас правит страной, возникла давно, эту вертикаль строили Романовы. Надеюсь, из того, что я узнал, можно будет вынести горький, но полезный урок.
Какое место религиозный раскол играет в твоей истории?
Никон провел церковную реформу, но если бы не амбиции царя, которого — смешно — назвали Тишайшим, ничего бы не было. Борджиа и Медичи рядом с ним — мальчишки. А еще все время говорят, что татары убили генофонд русской нации. Это не так. При одном Алексее Михайловиче исчезло 30 процентов населения. Мне кажется, Романовы вообще очень сильно переписали вашу историю. Никоновский раскол — только надстройка. А по сути там решались совсем другие дела. Переселили полстраны, ссылки, освоение Сибири. Вы — империя, это обязывает. Поэтому, когда кто-то говорит сейчас, что хочет жить как в Брюсселе, это смешно. Вы — не Брюссель. Вы — империя.
При этом я заядлый атеист и меня очень расстраивает религиозная реакция во всем мире. И, наверное, по этому поводу мы тоже сможем сказать свое слово, не касаясь (смеется) чувств верующих.
Будет ли справедливым утверждение, что ты работаешь в соавторстве со своими артистами?
Конечно, это школа такая. Поэтому я очень люблю работать с Илоной Маркаровой — она настоящий соавтор, неробкий и принципиальный. Мы диаметрально противоположны во всем. Но в тех спорах, в которых у нас идет работа над спектаклем, взгляд на предмет становится гораздо шире.
У меня было ощущение, что «Жизнь за царя» — это такая «растительная» открытая композиция, где в ходе работы набирались, прирастали все новые побеги-материалы?
Очень долго искался этот «плющ». Пока самому не стало весело в работе — не шло. Сначала Илона хотела сделать спектакль про Веру Фигнер, у которой жизнь поменялась очень круто и она в итоге не стала большевичкой. Но мне это было неинтересно — в России и без меня антисоветских режиссеров достаточно. Когда мы начали репетировать, стало понятно, что это должны быть разные голоса вокруг одного события, а не растянутая во времени биография. Дальше уже сам материал продиктовал подход.
Ты как-то используешь в работе с артистами школу Вениамина Фильштинского?
Использую один к одному. Взять хотя бы последний монолог Илоны в «Жизни за царя». Хотя когда В.М. посмотрел, то сказал: «Как же тебя болтает по жанрам»! Критерий только один — правда. Помнишь «Предложение» на курсе Фильштинского в 1995 году, где Хабенский с Трухиным шакалили с таким вкусом, остро, характерно! Хабенский так и сейчас может. Когда он в «Трехгрошовой опере» играет этюд на три минуты, что не может попасть в дверь, — лежат все. Просто потом у Фильштинского артистов такого масштаба стало меньше. То есть это не вопрос школы. Фильштинский — очень гибкий человек. И у него есть очень разные эксперименты на предмет того, как спровоцировать человека на поиски своего настоящего «я».
А ты насколько преуспел в провокациях артиста на поиски «я»?
Ага. Сначала провоцируешь на поиски. Потом обнаруживается, что там пусто (смеется). Потом начинаешь искать, что этому «пустому я» может быть интересно, чтобы он за это радел. Для меня правило — из артиста нужно вытащить все его сугубо личное. Но если ты работаешь с реальным документом, то он по другому выстраивает существование. Есть невольный пиетет перед живым человеком, который жил, творил, оставил след.
Сейчас много обсуждается российская система театрального образования.
Она ужасна (смеется).
Я много думала, кем и куда выйдет молодой человек, который четыре года с 9 до 9 проводит в стенах академии, в полной (у некоторых мастеров) изоляции и художественной аскезе, не зная (и так его настраивают педагоги), что происходит в современном театре и социуме.
Не настаивай, ни одного дурного слова не скажу о Вениамине Михайловиче (смеется). Уже курс «Этюд-театра» был не таким, как наш. Они уходили раньше, они не оставались на ночь. А аскеза — это прекрасно. Жизнь бесконечна. Все повторяется на свете, и ничего нового там снаружи ты не узнаешь.
Другое дело, что четыре года — это долго! Слишком долго. Я уверен, что уже со второго курса все должно происходить в театре. Наши четыре года прошли в убеждении, что мы — курс — потом станем театром. Это была идея прекрасная, но она не осуществилась.
Получается, что человек попадает из одной закрытой системы (вуз) в другую часто закрытую систему (репертуарный театр)?
Так это модель, по которой обычно проходит любой человек. Сначала школа, потом техникум, потом фабрика. Человек в основе своей прост, и он хочет узнавать себя в актерах. Если бы мы формировали свой театр из людей, прошедших кругосветку, зритель сказал бы: это не я, я не такой.
Джулиано, о чем ты? Ты же другой и прошел свою кругосветку!
Ну я-то — режиссер. А актеры в массе своей мыслят стереотипами, и уж если есть к тому личностные предпосылки, свой багаж добирают потом, кто чтением, кто мастерит что-то сам.
Ты, как я понимаю, стремишься работать в большом репертуарном театре? Это связано с чисто профессиональными амбициями?
Очень утомительно самим себя продавать. Производительность в независимом пространстве у меня оказалась очень низкая.
Но русский репертуарный театр — довольно порочная система. Госзависимость в определенном историческом, политическом контексте превращается в крепостничество. Я слышала от многих режиссеров, что, не имея альтернативы (в виде независимого негосударственного финансирования), они готовы идти на любые художественные уступки, на любые идеологические компромиссы, лишь бы работать, лишь бы в театре.
Знаешь, надо отдать должное Комитету по культуре Санкт-Петербурга, который начиная еще со времен Валентины Матвиенко помогает существовать независимому театру. Это небольшие деньги, но с учетом того, сколько воруют непосредственно в процессе производства спектакля там, где дотации значительно больше, думаю, остается примерно столько же.
А если бы у меня отобрали или запретили бы мой спектакль, было бы больнее. Ведь моя кровь, мои силы, мои связи в него вложены.
А вы обязаны отчитываться за «продукт» перед Комитетом по культуре?
Да, конечно, после «Медеи» они, конечно, сначала были ошарашены (спектакль создавался по горячим следам так называемого грузино-осетинского конфликта 2008 г. — Т.Д.). Но когда Пахомова (начальник отдела искусств Комитета по культуре СПб) подсчитала, что мы привели на спектакль 1800 панков, по внешнему виду которых было понятно, что в театре они не были с детства, она изменила свое мнение. Так что и в комитете есть неглупые люди.
Практика показывает, что сейчас под молотом цензуры оказываются те театры и проекты, в которые вкладываются большие средства. Но чем ты более беден и маргинален, тем…
…менее ты интересен системе. Тем не менее к 40 годам уже как-то хочется иметь общественное влияние. Мне приятно, что ты берешь у меня интервью, но я же понимаю, что не определяю ни вкус страны, ни саму страну. В государственных театрах ты, конечно, имеешь больше влияния. Потому что у тебя артисты со званиями, большой зал и посещаемость. Я не жалуюсь, но очень хотелось бы попробовать.
Что тебя раздражает в русских?
Несмелость — пока вы трезвые. И непредсказуемость смелых решений. То, что вы стремитесь к американской модели осознания своих прав, а не к швейцарской или греческой. Вы не умеете договариваться. Почему нет нормального кругового движения в России? Потому что не умеете вы «обтекать» в сговоре, мягко, элегантно, сексуально. Ну и, конечно, религиозный фанатизм, который я не приемлю ни в каких видах.
Но итальянцы меня тоже раздражают. Берлускони за 29 лет правления Италией уничтожил культуру, систему образования, университет, производительную силу Италии. Итальянцы превратились в шоблу рантье, безвольных и болезненных. Все, что их волнует сейчас, — это аллергия на мучные изделия. Идеология консюмеризма сделала с человечеством за считанные годы то, что фашизм не смог за десятилетия.
А что тебя может заставить уехать из России?
Религиозная нетерпимость. Популистские трюки на этом фоне. Потому что с этой грязью уже совсем не хочется смешиваться. Что еще? Только семейные обстоятельства. Если у меня все-таки родятся дети, я хочу, чтобы они жили в условиях, где бы у них были нормальные зубы, кости, продукты питания.
А если политическая ситуация сложится так, что Россию придется покинуть в принудительном порядке?
Тогда этот вопрос уже не ко мне. Но я 20 лет живу в этой стране, люблю ее и радею за нее. И если вдруг начнется реальная война, то думаю, будет предательством, если я именно тогда убегу. Воевать не пойду, конечно. Но помочь держать этой стране ее культурную планку, как бы это высокопарно ни звучало, мой долг.