Памяти Ады Шмерлинг

Уход выпускающего редактора ТЕАТРа Ады Шмерлинг стал огромной потерей для многих. Мы попросили Александру Машукову, знавшую Аду еще по ГИТИСу, рассказать о прекрасном театроведе и дорогом нам человеке.

Наш театроведческий курс был первым, который набрала Наталья Анатольевна Крымова в ГИТИСе. После смерти Анатолия Эфроса прошло всего два года, и она ходила с таким лицом, что казалось, будто эта смерть происходит в ее душе непрерывно, каждый день. Думаю, так оно и было. В моем дневнике тех лет остались слова, которые наш мастер произнесла на одном из занятий — о том, что последние два года она, по сути, не жила: «На что я опираюсь? На то, что жизнь все равно идет и что‑то есть новое. И, в общем, на что‑то опираться лучше, чем совсем опустить руки».

Курс был сильный, личностный, мы скорее конкурировали друг с другом, чем дружили. Но даже на этом фоне Ада Шмерлинг производила особое впечатление. Она была старше нас, вокруг нее существовал драматический ореол: Ада была сиротой, рано потеряла родителей, училась в школе-интернате. О том, что ее дедушка, заведовавший воспитательной работой в Академии им. Фрунзе, застрелился, чтобы спасти семью, а бабушка после пребывания на Лубянке сошла с ума, а также о том, что интернат для детей, больных сколиозом, подарил ей друзей на всю жизнь, я узнала много позже. Тогда же были понятны лишь основные предлагаемые обстоятельства ее юности.

Кроме того, Ада обладала определенным бэкграундом, который включал в себя не только первое (библиотечное) образование, но и зрительский опыт, большинству из нас по возрасту недоступный. Она любила театр Эфроса, видела все знаменитые спектакли периода Театра на Малой Бронной, была лично знакома с Ольгой Яковлевой. Мне, 17‑летней вчерашней школьнице, это само по себе уже казалось знаком посвященности. Поэтому после того, как Крымова дала нам первое задание — написать про свою любимую книгу о театре — и я, обмирая от страха, сообщила, что буду писать о книге Эфроса «Репетиция — любовь моя», моей задачей стало не только не ударить в грязь лицом перед мастером курса, но и доказать легитимность своего выбора Аде, которая после этой заявки довольно резко высказала мне свое возмущение. По ее мнению, я зря вылезла с этой темой, травмируя и без того пребывавшую в трауре Н. А.

Недалекое будущее показало, что критический настрой Ады очень легко оборачивается щедростью и приятием: после обсуждения моей работы она молча пожала мне руку, и возникшее между нами напряжение улетучилось навсегда. Сама же она для того первого задания выбрала мемуары Жана-Луи Барро «Воспоминания для будущего». На обсуждении объясняла, что ей важна фраза Барро «перенести жизнь в театр, чтобы жизнь не кончалась». Собственно, этим она потом всегда и занималась — искала жизнь в произведениях искусства, чтобы жизнь не кончалась, выбирая, как в институте, объектом своего изучения роли звезды немого кино Асты Нильсен или спектакли Юрия Погребничко, погружаясь — как в последующие годы — в тонкости английского театра или в творчество Аньес Варда.

Институтское обсуждение работы Ады о Барро запомнилось еще и блестящим уроком, полученным нами от Ирины Григорьевны Мягковой, которая некоторое время (к сожалению, недолго) была вторым преподавателем театральной критики на нашем курсе. Она показала нам: то, как человек подает себя в мемуарах, и то, каким он был на самом деле, может разниться. Монолог Мягковой о Барро, мистификаторе, «человеке большой прогулки», стал наглядным примером того, что в театре надо смотреть глубже, пытаясь уловить структуру — личности, спектакля, театра. К этой задаче — стараться не покупаться на внешнее — мне кажется, было устремлено все обучение на курсе Крымовой; и это было очень органично для Ады.

Окончив институт, мы с Адой изредка встречались. Потом умерла Наталья Анатольевна, и наше общение изменилось. Именно тогда, зимой 2003 года, мы зависли в кафе на Кудринской площади и проговорили несколько часов так, как никогда не разговаривали прежде. Наверняка эти участившиеся встречи были важны нам обеим, но для меня они совершенно очевидно были отмечены тем, что психологи называют словом «перенос». Я видела в Аде черты, присущие самой Крымовой, ту же цельность, прямоту, умение называть вещи своими именами, осознанную простоту высказывания — и общалась как будто бы с ними обеими. Потом это чувство прошло, но след от «переноса» остался навсегда. То, что Ада была подлинной ученицей Натальи Анатольевны, для меня безусловно.

Наши разговоры продолжались больше пятнадцати лет. В эти годы уместились самые разные работы Ады: в газете «Иностранец», благодаря которой она объездила весь мир, и глянцевом журнале «АрбатПрестиж», газете «Известия» и журнале «Театр», в Пермском театре оперы и балета. Думаю, не ошибусь, если скажу, что все люди, которые понимали ей цену, сокрушались о том, что она мало пишет. Она действительно писала мало, трудно, неохотно. Уж конечно не потому, что ей нечего было сказать. Но, во‑первых, Аде думать было проще, чем писать, у нее не было этого дара легкого пера, когда язык сам ведет автора за собою. В ее голове возникали и оттачивались концепции, идеи, параллели, она, как сама говорила, регулярно «прорывала путь до Бомбея», чтобы что‑то узнать, но вот оформлять все обдуманное, пережитое и открытое в тексты ей не очень‑то и хотелось. Во-вторых, ей не хватало амбициозности, этого двигателя карьеры, а знание специфики театрального мира, его изнанки не способствовало желанию сильно показываться на поверхности; этот вариант социофобии я более чем понимала. С годами усилилась и рефлексия Ады по поводу того, что новое поколение театроведов, образованное и продвинутое, обладает некими тайными знаниями, которые люди нашего возраста приобретают с большим трудом, если вообще способны усвоить. Новое поколение ее всегда крайне интересовало — похоже, подлинный дар Ады (во многом реализовавшийся) в этом и заключался: отыскивать молодых людей, вглядываться в них, разговаривать с ними и поддерживать, всегда поддерживать.

Я часто думала о том, почему разговоры с Адой производят на меня такое впечатление, почему они стали одной из опор моей жизни. Когда Ада умерла, важные слова написала Наталья Балынина, еще одна выпускница театроведческого факультета ГИТИСа, несколькими курсами младше. «Есть люди, которым дано сосредоточить в себе самое ценное в мире — глубину, тонкость, увлеченность и бескомпромиссность восприятия, удивительную способность видеть истину — в конечном счете, тот самый смысл бытия. Ада была такой». Это действительно так. Непостижимым образом, о чем бы она ни говорила, получался разговор о главном. Хотя при этом она могла рассуждать об английском кино и автомобилях, о своих предках, информацию о которых разыскивала, решив получить израильское гражданство, и о самом Израиле, о театральных блогерах, даже о кошках.

Не знаю, как ей это удавалось. Но мне всегда был известен самый простой и действенный способ избавиться от чувства опустошенности, преодолеть собственный внутренний кризис. Надо было просто позвонить Аде. И дело не в том, что ей можно было поплакаться в жилетку, а она бы поняла. Сам этот разговор и являлся сутью, он сам по себе становился смыслом. Практически любой диалог с Адой был той «действительной жизнью», той встречей с Другим, о которой говорит Мартин Бубер в книге «Я и Ты»: «Ты встречает меня по милости — его не обрести в поиске. Но то, что я говорю ему основное слово, есть деяние моего существа, мое сущностное деяние. <…> Основное слово Я-Ты может быть сказано только всем существом. Сосредоточение и сплавление в целостное существо не может осуществиться ни через меня, ни без меня: я становлюсь Я, соотнося себя с Ты; становясь Я, я говорю Ты. Всякая действительная жизнь есть встреча».

На похоронах Фатима Дзгоева, врач, дружившая с Адой с детства, сказала, что нас было много — тех, с кем Ада разговаривала, и каждый думал, что он такой один. Тут я, наконец, поняла, в чем было дело. Ада не объективировала собеседника, не переводила его в «Оно» — если пользоваться терминологией Бубера. Она разговаривала с «Ты» — и чтобы разговор состоялся, требовалось, собственно, только одно условие: чтобы и собеседник ее не объективировал, относился к ней как к «Ты». У меня же с этим было просто — свое «основное слово Я-Ты» по отношению к Аде я сказала еще на первом курсе.

Ада всегда была не очень здоровым человеком, а в последние годы особенно тяжело болела, что отразилось и на ее психологическом состоянии. Она надолго пропадала, не подходила к телефону. О своем самочувствии распространяться не слишком любила, чаще уходила от темы. Сама интонация ее рассказов изменилась: в них появилась какая‑то прозрачность. Почти физически чувствовалось истончение ткани жизни: Ада все больше наблюдала за происходящим со стороны,
она переставала быть участником. Не то что путешествовать — выйти из дома для нее временами было невозможно. Она часто вспоминала свою семью, детство. Очень важный для меня разговор был в мае этого года. Я поделилась своим впечатлением от радиоспектакля Семена Александровского «Время, которое», идущего в читальном зале Научной библиотеки СТД, старалась понять, почему этот проект, который мне поначалу так понравился, оставил после себя чувство разочарования. Причину осознала быстро: идя на спектакль, я думала, что он будет о реальных судьбах сотрудниц библиотеки, которые когда‑то сберегли папки с материалами о репрессированном Мейерхольде, а вместо этого мне рассказали выдуманную историю. Мы поговорили о том, возможно ли вообще было положить в основу постановки подлинные судьбы библиотекарш и при этом удержать внимание слушателей, привлечь публику.

А дальше она стала рассказывать о своей маме. О том, что, по ее мнению, мама, которая много лет прослужила инженером в КБ, имела какое‑то отношение к спасению архива Мейерхольда. О том, как однажды во время прогулки по центру Москвы, когда Ада была еще маленькой, они встретили человека, которому мама очень обрадовалась. Оказалось, что это сын Есенина, с которым мама дружила с ранней юности. Ада помнила слова мамы о том, как много лет назад они вместе с Константином Есениным ездили на какие‑то подмосковные дачи и перевозили в сумках некие документы («Ее брали с собой для прикрытия, ну и как тягловую силу»). Помнила и то, как Константин Есенин приезжал к ним в гости в Свиблово, где в 20‑метровой комнате коммунальной квартиры прошло Адино детство.

Она рассказала, что когда ей было лет десять, мама взяла ее с собой на «Горе от ума» в постановке Эраста Гарина. То есть Ада произнесла «лет восемь», но на самом деле она наверняка была старше, потому что спектакль Гарина вышел в Театре-студии киноактера в 1975 году. И хотя тот показ был дневным, на него собралась «вся Москва». А потом они гуляли по городу, и в Брюсовом переулке мама остановилась: «Видишь те окна? Там жил великий театральный режиссер, в память о котором мы сегодня смотрели спектакль». И рассказала о том, как его убили и как убивали Райх. «В общем, провела такую краткую политинформацию на тему культа личности, — сказала Ада, — Я тогда ничего про это не знала. И была сильно впечатлена — особенно рассказом про Райх. А мама потом в разное время и по разным поводам говорила мне про Мейерхольда — и я понимала, что это ей очень важно и дорого». Имя Мейерхольда вошло в жизнь Ады как личная история. Но на самом
деле все для нее могло стать личной историей, любая человеческая судьба. В наш последний разговор, за неделю до смерти, она рассказывала об архиве одного маленького литовского местечка, который после войны был вывезен кем‑то из его жителей в Америку и в конце концов оказался в интернете. Обычная бытовая жизнь неизвестных, ничем особо не примечательных людей. Говорила, как интересно ей было изучать этот архив. И что у нее возникла мысль сделать на основе архива музей этого городка — только вот к кому обратиться? К Ивашкявичюсу? К Карбаускису? В этом живом интересе к давно ушедшим людям и к обстоятельствам их жизни была вся Ада. Представляю, какой отличный мог бы получиться музей.

Комментарии
Предыдущая статья
Двенадцатое заседание по делу “Седьмой студии”: свидетели не подтверждают, что “Гоголь-центр” выдавал спектакли “Платформы” за свои 19.11.2019
Следующая статья
Артём Устинов выпускает спектакль по национальному эпосу в Улан-Удэ 19.11.2019
материалы по теме