Сегодняшние российские и украинские процессы станут, вероятно, понятнее, если соотнести их с процессами, характерными для других стран восточноевропейского блока. Театр. попытался сделать это, оттолкнувшись от документального спектакля Джанины Карбунариу «20/20» о национальной розни венгров и румын.
Несколько лет назад со мной произошел казус на вроцлавском фестивале — я по недоразумению приехала на отдаленную телестудию через несколько минут после того, как представление уже началось. Несмотря на все мои мольбы, меня не пустили. Это был документальный спектакль «20/20» Джанины Карбунариу. Польские коллеги меня утешали: «еще один» спектакль о межнациональной розни. Очень вербальный. На венгерский текст накладываются румынские субтитры, на румынский — венгерские, а на все это еще и английский язык. «И все слишком предсказуемо. Вот день рождения. Приходят венгры. Приходят румыны. Ясно, что дело добром не кончится».
Любезное фестивальное начальство, однако, возместило мой моральный ущерб записью на DVD. Я смотрела ее урывками, для очистки совести, и, ясное дело, не очень рассчитывала на катарсис. Тем не менее в очередной раз остановив запись, чтобы заняться чем-то более важным, я вдруг обнаружила себя плачущей. К тому времени — тоже урывками — я уже приобрела некий background, на фоне которого воспоминания о событиях марта 1990 года в трансильванском городе Тыргу-Муреше проступали особенно ярко.
***
Приезжая в Венгрию в начале 1990-х, я чувствовала невероятное почтение театральной среды ко всему, что идет из Трансильвании и из Румынии вообще. Это интриговало. Венгрия была тогда впереди всех демократических преобразований — именно она на исходе холодной войны открыла границы для гэдээровцев, пренебрегая своими обязательствами внутри восточного блока. Восточные немцы получили возможность перебираться на Запад через венгерскую границу. Железный занавес был прорван именно здесь. И когда говорилось, что именно живущие в Трансильвании венгры начали революцию 1989 года в Румынии, — это было совершенно естественно: их «страна-мать» (anyaország) уже вырвалась далеко вперед.
Страна-мать. Этот термин актуален для «венгров, живущих за пределами страны» (határon túli magyarok). Когда я стала учить венгерский язык, то на первых же страницах учебника узнала, что венгров в мире 20 миллионов, а в Венгрии проживает из них 11. Остальных не всегда можно назвать эмигрантами — большинство из них венгры, живущие на территориях, Венгрии когда-то принадлежавших.
Хотя в этом тоже есть неточность. Как известно, в период становления наций-государств Венгрия национальной независимости не добилась, однако в составе Австро-Венгрии пользовалась автономией: то есть на многих территориях, входящих сейчас в состав Словакии, Украины, Румынии, Хорватии, Сербии, доминировали именно венгры. В словацком языке есть термин «мадьяризация» — отразивший реальный процесс овенгеривания (например, образования). Когда Венгрия стала в 1918 году независимой, она, как считается, потеряла огромные территории (которые, строго говоря, принадлежали не Венгрии как таковой, а Австро-Венгрии). Эта травма описывается в венгерском языке коротким словом «Трианон», напоминая о версальском дворце, где был заключен неблагоприятный для страны мирный договор. Да, в Первую мировую войну венгры воевали не с теми. Ту же самую ошибку они сделали и во Вторую мировую. Тогда за свой союз с Германией они сразу получили — как выяснилось, в весьма короткое пользование — большинство отчужденных за 20 лет перед тем территорий.
Ностальгия по большой Венгрии всегда тут процветала, а в последнее время нарастает усиленными темпами. «Большая Венгрия — рай-страна, малая Венгрия вообще не страна», — гласит известная венгерская пословица. Наклейка с силуэтом большой Венгрии часто украшает заднее стекло автомашин, хотя официально это запрещено. Существуют, однако, спецмагазины, где можно приобрести атрибутику и позаметнее, и повыразительнее.
Эти тенденции меня как неофита в начале 1990-х не пугали. Я полностью разделяла сочувствие к тем сородичам будапештских венгров, которые волей судеб живут в «дикой Румынии», где их уже не одно десятилетие жестоко преследуют. В душу запал рассказ о человеке, арестованном только за то, что он пел в собственной ванной венгерские народные песни. Я и сейчас совершенно уверена, что это не преувеличение. Как и статистически подтверждаемые сведения о насильственной румынизации бывших венгерских территорий в эпоху Чаушеску, оттеснении венгров с руководящих постов и т. д.
Видимо, благодаря столь высокой степени эмпатии я и была приглашена как-то раз в летний театральный лагерь для «запредельных венгров» — в основном это были деятели народных театров. Разношерстная компания разговаривала на многих диалектах и талантливо друг друга передразнивала. В ней очень много пели этих самых народных песен. Я словно попала в XIX век, когда угнетенные нации обретают себя через обращение к «истокам национальной культуры», через фольклор и театральное любительство. Среди прелестного этнографизма встречался иногда и пронзительный, абсолютно современный театр, как, например, «Ифигения» труппы Лайоша Шолтиша — театра из объятой тогда войной Югославии.
***
Комнату в общежитии пединститута когда-то швабского (!) города Жамбека под Будапештом, где проходил лагерь, я делила с Юткой Добре-Котаи, как выяснилось выдающимся сценографом и режиссером, работавшей тогда с Габором Томпой (а он тогда был на высоте — о чем свидетельствовали, например, бесконечные западные турне). С Томпой Ютка работала в Клуже, а жила она как раз в Тыргу-Муреше. Тогда от нее я впервые и узнала о происшедшем в Тыргу-Муреше побоище между венграми и румынами.
Ютка была несколько напугана обилием любительщины на фестивале и, видимо, находила отраду в разговорах со мной о великих именах европейского театра. Мы подружились. Под конец Ютка взяла меня на какой-то элитарный фестиваль в Кестхей, где в изысканном барочном дворце на берегу Балатона труппа Клужской оперы разыгрывала «Антиформалистический раек» Шостаковича, к которому, помню, Ютка сделала несколько марципановых бюстиков Сталина. Два из них она мне даже подарила
Уезжали мы из Кестхея вместе с труппой — утром подъехали к гостинице, где жили артисты. Помню, Ютка как-то коротко переговорила с девушкой на рецепции. «Она тоже из Тыргу-Муреша», — сообщила она мне. Когда мы выходили к автобусу, Ютка обернулась на девушку на рецепции и сказала: «Она плачет!» Истерики у девушки не было, но из глаз ее действительно текли слезы. «Почему?» — спросила я, в эйфории от первого знакомства с Балатоном скорее предполагая, что девушке жалко всех тех, кто сейчас поедет в чудовищную Румынию. «Потому что мы едем на родину, а она остается здесь!» В словах Ютки не было высокомерия, тем более злорадства. Не было тщеславной констатации правильно сделанного выбора. Было сочувствие и, наверное, даже жалость.
Мне казалось, что родина всех венгров — там, где Балатон и Будапешт. Это и есть страна-мать, а остальное — историческое недоразумение, которое родиной называть невозможно. Я конечно же ошибалась. Ютка называла родиной тот балканский конгломерат, в котором жила, а не некую «бывшую Венгрию».
***
Я поняла это только несколько лет спустя, когда прямо там ее навестила. В промежутке я успела прочитать остроумную статью про то, что положение венгров в Трансильвании сравнимо с ситуацией евреев: из-за притеснений они становятся более амбициозными, знают, что при прочих равных должны превышать доминирующую нацию в образованности и предприимчивости; они более мобильны, более открыты. Все это, безусловно, так. Спустя много лет я вдруг поняла, что больше половины приобретенных за все время будапештских друзей — именно оттуда, из Трансильвании. Свое трансильванское воспитание они не раз ставили в пример нормам коренных венгров. Так, помню, мама одноклассницы моей дочери, комментируя боязнь остальных родителей ее класса ввести второй иностранный язык, язвительно замечала: «А мы как учились? Румынский, венгерский, английский — и ни у кого не было никаких вопросов».
Тогда же в 90-х на волне интереса к режиссерам из Трансильвании я читала потрясающее интервью режиссера Яноша Тауба о золотом веке румынского театра в 1960— 1970-х годах. Режиссер говорил о необыкновенном уважении, которое существовало между румынскими, венгерскими и немецкими интеллигентскими кругами. Он утверждал, что знание всех трех языков было для интеллигентного человека обязательным. Признавал, однако, что в дальнейшем возникла серьезная асимметрия: венгры, естественно, по-прежнему учили румынский, а вот румыны венгерский уже нет (про немцев не помню; да и остались ли они там?).
Для знающих хотя бы один из языков, на которых идет спектакль Джанины Карбунариу, эта асимметрия станет важным интерпретационным кодом. Венгерский язык — и признак того, что ты «нацменьшинство» (хотя в 1990 году венгров в Тыргу-Муреше все еще было статистически больше, чем румын), и твое оружие против того, кто пусть и невольно стал твоим врагом. Оружие, от которого «доминирующей нации» не по себе. Кто здесь хозяин? Тот, у кого сейчас власть, или тот, кто был здесь первым? Вспомнился слышанный еще в Жамбеке анекдот: румын на улице трансильванского города спрашивает двух венгров, где вокзал. Один из них показывает направо. Когда румын удаляется, второй венгр спрашивает первого: «Зачем ты показал направо? Ведь вокзал налево». — «Если они тут уже две тыщи лет, он сам должен знать, где вокзал!»
***
Я приехала в гости к Ютке в 1996 году. Путь лежал через Бухарест, и это было как путешествие в прошлое. Маленькие черные старинные церквушки, каким-то чудом уцелевшие рядом с белоснежной тоталитаристской гигантоманией, дышащая на ладан старушка, которая и не думает искать излюбленные туристами тропы (да и туристов нет), а встала рядом со своим домом на заброшенной улице и прямо тут просит милостыню.
В Трансильвании все оказалось на удивление приличнее и «западнее». Ютка, однако, не уставала раскрывать мне скрытые в топографии городов Клужа и Тыргу-Муреша знаки романизации: вот тут величественный румынский король (а-ля Церетели) на месте короля венгерского, вот тут копия колонны Траяна (румыны считают себя наследниками Римской империи).
На самом деле румыны в Трансильвании хоть и не две тысячи лет, но появились там они явно не после 1 декабря 1918 года (дата присоединения, объявленная в стране национальным праздником; так называется и улица, где жила и до сих пор живет Ютка). Кстати, присоединение произошло еще до «Трианона», мировое сообщество было затем поставлено перед фактом.
Чтобы понять эволюцию взаимоотношений венгров и румын на протяжении веков, надо иметь в виду, что это никогда не были просто взаимоотношения двух наций, проживающих на одной территории. «Нация» в подавляющем большинстве случаев была сопряжена еще и с определенным «классом». Как на Украине XVIII–XIX веков пан — это поляк (а может, ополячившийся украинец), так и в Трансильвании если ты румын, то ты, скорее всего, крестьянин, а если ты венгр, то ты, скорее всего, барин: может, чиновник, может, военный, но, во всяком случае, представитель той или иной власти. Стоит ли говорить, что политика по отношению к венграм, по крайней мере во времена Чаушеску, — это политика не только национального, но и социального реваншизма. А также повод для «оккупантов» испытывать разные комплексы.
***
Все это прекрасно чувствуется сегодня в спектакле Карбунариу. Румыны, к которым обратились артисты с просьбой поделиться своими воспоминаниями о конфликте 1989 года, порой начинают с объяснений, как они вообще в Тыргу-Муреш попали: как бы извиняясь за то, что они согласились переселиться, принять участие в румынизации этого региона. Венгры для румын — нация, имеющая доступ к более продвинутому образу жизни, более западная. Если не вставать в позу наследников Римской империи, у этой нации стоит много чего перенять. Хотя бы рок-музыку.
Если не ошибаюсь, однако, использованные в спектакле интервью, собранные по поводу конфликта, скорее запечатлели тот предшествовавший конфликту период взаимодействия двух наций — на уровне простых людей, — который был уже лишен элемента классового превосходства одной нации над другой. Тем более что в спектакле есть сцена, когда визит венгров из страны-матери показывает, что живущие в Румынии «бедные родственники» не так уж им близки — по менталитету венгры-трансильванцы ближе к своим товарищам по несчастью, то есть к румынам. И те и другие пусть не одинаково, каждый по-своему, но унижены своим государством, и освобождаются от этого гнета они вместе, а это сближает их не меньше, чем сближает венгров, живущих за границей, с венграми из страны-матери их общее историческое прошлое.
Спектакль Джанины Карбунариу рассказывает парадоксальным образом не о предрешенном заранее конфликте, который, «как только дали свободу», сразу же вылился в уличные бои. Скорее о той очень сильной — на самом элементарном уровне — общности людей, которые стали жертвами настроений и провокаций и в считанные дни превратились во врагов (все-таки наиболее правдоподобная версия конфликта — это провокационная деятельность сикуритате). Рассказывает он, конечно, и о сотне мелких предательств, которые были против этой общности тогда сделаны. Опять же на самом элементарном уровне, на котором происходит жизнь семьи, соседей по дому, одноклассников в школе, однокашников в университете, партнеров по (нарождающемуся) бизнесу, соратников и соперников по (нарождающейся) политической борьбе. Спектакль не проводит расследования, не ищет виновных — скорее всего, у театральной команды, как и журналистов, историков, до сих пор нет доступа к материалам, которые могли бы пролить истинный свет на события того года. Спектакль задает вопрос простому человеку, который (хочется привычно написать) «беззащитен перед силами истории». Перед этими загадочными силами, прячущимися где-то в кабинетах госбезопасности. Но если бы он, этот простой человек, был тотально беззащитен, а значит, тотально невинен, спектакль, напоминающий о том, как была руками простых людей, вдруг объединившихся в две враждебные, противостоящие друг другу массы, разрушена их — пусть не идеальная и тем не менее — общность, не имел бы смысла.
***
Первая сцена спектакля — «блуждание впотьмах». К центру сценической площадки, окруженной рядами зрителей, сходится четверо мужчин. Все четверо очень напуганы. Двое из них переговариваются по-венгерски, двое — по-румынски. Они близко друг к другу, но будто едва видят друг друга и будто не слышат друг друга. Говорят об одном и том же: как узнать, а кто те двое, что идут навстречу? Румыны или венгры? Как себя повести? На каком языке заговорить? В какой-то момент — от страха? — они «меняются» языками; и тогда становится понятно, что тут каждый мог бы быть на месте другого; что они одинаково унижены этим страхом. Все так же не слыша и не видя друг друга, озираясь по сторонам, четверо стоят уже в самом центре, прижавшись друг к другу плечом. Они занимают круговую оборону, не подозревая, что «враг» рядом напуган точно так же, как ты, точно так же не знает, как ему лучше определить сейчас свою идентичность, чтобы просто выжить.
Может, это не ясно при взгляде со стороны, но первая сцена спектакля рисует не то, что привело к «20 марта», а то, что за ним последовало. Нелепая круговая оборона длится до сегодняшнего дня.
Как потом посмотреть в глаза друг другу, как потом выстроить заново отношения с соседями, сослуживцами, а часто и внутри семьи — это проблема на следующий день после конфликта. И это все еще проблема 20 лет спустя. Даже там, где спектакль воспроизводит свидетельства «слово в слово», речь всегда идет не о реконструкции событий, а о том, как жить дальше.
Структурно важная сцена дня рождения — как раз не вербатим, а драмфантазия по поводу одного из воспоминаний. Время действия — «на следующий день». Соседи-румыны приходят в гости к соседям-венграм. Через два дня после всеобщего, казалось бы, озверения соседи напрашиваются на день рождения и разрушают уже сложившуюся тут, внутри отдельно взятой квартиры, национальную идиллию. Но разрушают совсем не в том смысле, как предполагаешь. Водораздел проходит внутри самих венгров, только что чувствовавших свое единство. Семья именинницы — из тех, кто смотрел на происходившее с балкона, выходящего прямо на площадь, потому как «нужно было быть сумасшедшим, чтобы туда пойти», как говорит муж. И тут же поправляется, глядя на одного из своих гостей: «не сумасшедшим, а безумно смелым». Этот гость, как выяснится, непримиримый борец за венгерскую национальную гордость. Когда он окончательно взорвется, выяснится, что его национальные чувства грозят разбить и его собственную семью: жена — венгерка лишь наполовину. Эта очутившаяся буквально между двух наций женщина весь день рождения старалась переводить венгров для румын, а румын — для двух заезжих гостей из «настоящей Венгрии».
Те, в свою очередь, прибыли с целой группой — на празднование 15 марта, дня венгерской революции 1848 года, да так и остались поддерживать здесь национальный дух. Полувенгерка-полурумынка балансирует не просто между языками — между разными ментальными позициями. Гости из Будапешта не могут быть в курсе всех существующих тут сложностей — надо их камуфлировать, заметая сор под ковер. Поймут ли они когда-нибудь, что соседи — переселенцы из беднейшей области Румынии и что если они сегодня, через два дня после побоища, говорят о том, как им нравится город и как тут все спокойно и миролюбиво, то это не циничная насмешка, а их знак признательности за то, что их, кого Чаушеску переселил в порядке румынизации, в конце концов здесь как-никак приняли. Поймут ли венгры из Будапешта, где только и бьют в набат о противостоянии наций в Трансильвании, то, что хозяин говорит доверительно своему гостю-румыну: «В декабре мы выходили на улицу вместе, а сегодня до чего мы докатились?»
В декабре. Он не случайно не уточняет, какого года. Декабрь 1989-го — это всего лишь три месяца тому назад. А вот теперь мать-венгерка доверительно перешептывается с матерью-румынкой: уже три дня, как дети сидят дома, сегодня решила их выпустить, но наказала молчать, а если уж говорить — то не по-венгерски. Мать-румынка понимающе кивает головой. Заботы у них одни и те же. Ведь это какие-то другие дети могут обидеть твоего ребенка, услышав, что он говорит не на том языке. А у них общность интересов; им жить тут, а значит, надо сосуществовать и взаимодействовать.
***
В противовес когда-то насаждавшемуся безграничному интернационализму нам сейчас внушают, что нация-государство — идеальная модель, а все другое — досадное от нее отклонение; что быть полноценным гражданином можно только там, где твоя нация у власти; что по определению каждая нация должна стремиться к своей стране-матери. В этой концепции грозит совершенно потеряться представление о ценности межнациональных конгломератов. Меж тем возникающая в них общность — непростая, неблагостная, нестабильная, а даже порой прямо-таки взрывоопасная — является именно общностью. И именно по отношению к этой общности — а не по отношению к какой бы то ни было стране-матери, — скорее всего, будет определять свою идентичность родившийся и выросший в ней человек.