Но запишем судьбе очко: в нашем будущем, как бы брегет не медлил, уже взорвалась та бомба, что оставляет нетронутой только мебель. Безразлично, кто от кого в бегах: ни пространство, ни время для нас не сводня, и к тому, как мы будем всегда, в веках, лучше привыкнуть уже сегодня.
Иосиф Бродский
Наверное, каждый человек видит сны. Чаще всего они приходят, когда сам не замечаешь, как засыпаешь, размышляя о чём-то действительно важном, тревожном, беспокойном. Возможно о том, что волнует сознание, но чаще — о том, что бередит душу. Разные: тяжелые, от которых внезапно распахиваешь глаза и часто-часто дышишь в такт ударам сердца или невесомые, ажурные, мерцающие, дарящие спящему едва заметную улыбку.
Такие же и спектакли режиссёра Юрия Бутусова. «Сотканные из вещества того же, что наши сны», они покоряют деталями, то беспорядочно разбросанными, то аккуратно собранными в пространстве единого смысла и, следуя своей особенной логике и интуиции, уводят за собой, предоставляя невероятное пространство для воображения. Режиссёр властвует не над текстом, а над скрытыми его смыслами, одним движением оставляя не у дел миллионы слов.
Без слов легче. Без слов спокойнее. Сложные одушевленные предметы рассказывают намного больше, чем человеческий голос, который может предательски дрогнуть и потерять нужную интонацию. Слово, заключённое в метафору, такое затёртое повседневностью между прочих, тогда звучит по-новому. Как будто написанное и показанное на картонной табличке — так останавливает на себе мысль зрителя.
Представьте себе: боль отпускает на мгновение, когда бороться с пустотой и страхом больше нет сил. И вот вместо слёз и нервных содроганий на сцене актёру предлагается улыбка. Сухая, одним уголком рта, немного обреченная и ироничная. А вместо заламываний рук и судорожных рыданий — только танго. Высушенная синкопа самых разных чувств. Приглушенные тона, дымка, витающая в воздухе, а вместо сильных и ярких персон — всего лишь намёки. Одной маленькой чёрточки достаточно исполнителю, чтобы стать действующим лицом. Так важно не смотреть, а рассматривать, пристально выглядывать друг в друге то, что скрыто за привычным выражением, не слушать, а прислушиваться к интонации, к ритму, выдающему действительную суть происходящего. Все миры, созданные режиссёром возвращают нас в прекрасную игровую органику театра. Новое пространство — новая маленькая вселенная, где всё придумано с точностью до шага, до взгляда, до ритма. Атмосфера всегда возникает постепенно, каждый раз давая нам возможность ставить свои акценты, по-своему читать её подтексты.
Каждый новый герой, попадающийся на виражах его пространства ни к чему не призывает, ни о чем не твердит, не старается обвинить, ославить даже мерзавца. Просто осознает, что такой же мерзавец живёт и в нём самом и порой просится наружу. Отсюда любимая тема двойничества: среди номинально «хороших» нет-нет да сыщется двойник из вроде бы «плохих».
Холодные сухие объятья атмосферы оставляют нетающий иней на цветах наместника Анжело, превращают в картонные фигуры существ в саду Ричарда, разрушают, препятствуют. Сценография нужна для созерцания, для очередного болезненного осознания «неживости», особенной чуждости любого пространства, но только не для существования в ней. За натянутыми металлическими струнами с консервными банками живет Гамлет, сквозь целую гору порубленных веток пробирается Иванов, а Изабелла оказывается фактически погребённой под множеством пустых бутылок, таких же использованных, как и она сама.
Здесь для любого предмета предназначена своя метафора, но не каждому человеку достанется столько чести. Предмет как горький компромисс между героем и словом, которое он не скажет. Дочерям Лира предписано умирать каждой на своём фортепиано, а их отцу- в безумии захлопывать крышки инструментов, жертвы Ричарда погибают изощренно, каждый по — своему вписываясь в кровавую эстетику, придуманную их мучителем.
Каждая новая история — сложный путь побега от одиночества, но всякий человек выбирает неправильную дорогу. Поэтому не находится места для центрального героя, никто не представлен на суд Року. Их горе зреет в них, рядом с ними, но только не в непредсказуемых недрах Судьбы…
Убогий, асимметричный, неказистый Ричард Третий, с ребяческим эгоизмом играет в собственную игру. Гримасничает, но не устрашает, только лишь напоминая окружающим о неминуемом предательстве, неизбежной смерти — обязательных правилах этой своей игры. Он всего-то оказывается самым проворным, юрким и сообразительным из английского двора, несмотря на горб, хромоту, да сухую руку. Игра призвана позабавить и удовлетворить его самого, наполненного черной энергией разрушителя карточных домиков. Что с того, что игра смертельна, что список действующих и бездействующих рядом с ним лиц стремительно сокращается, вокруг остаются только тени, и скоро не с кем будет играть? Этот Ричард действует не на пользу, а в ущерб себе. И Калигула зря старательно тянется куском линолеума за луной в порыве безумия. Там никого нет. На них никто не смотрит с высоты. Великому Року также наплевать на немощного старика Лира, как и его дочерям. Герои, заблудившиеся в каждый в собственной бездне, абсолютно не нуждаются в собеседнике.
А Гамлету с раскрасневшимся лицом и застрявшими где-то в лёгких рыданиями просто некому и рассказать о своём горе. Режиссёр лишил его друга Горацио, а атмосферу Эльсинора — пафоса переживания. Вульгарные проходимцы, один из которых умер — вот, кто насыщает природу конфликта датского принца-человека без характеристик, но с претензией.
На него, конечно же, не наставлен сумрак ночи, возможно, этот факт не меньше остальных огорчает Гамлета. Но именно такой персонаж нужен Бутусову. Тот, который не приносит роли новых определений, а становится просто временной реакцией на происходящее с ним.
Увидев 15 лет назад нового персонажа в петербургском актёре Михаиле Трухине и пригласив его на роль Подколёсина в своём первом дипломном спектакле, режиссёр сформулировал своё ощущение грядущего героя. Человек, нынче поставленный в центр событий, тождественно равен тем, кто вокруг. Ему дана королевская привилегия формулировать мысль, говорить, возможно, то, что он думает на самом деле, но только на непродолжительное время действия. Дальше — его закручивает всеобщее танго и, с партнёром или без него, герой сворачивает за кулисы, уступая авансцену новому лицу, не лучше и не хуже его самого.
Так Войцек становится идеальной человеческой метафорой, как напоминание о страхе безличия и безликости страха. О схемах, на которых держится существование. Тех схемах, что созданы не для преодоления, а для слепого следования. Первая настоящая работа в театре становится определяющей темой на режиссёрском пути.
Выбирая Бюхнера, Шекспира, Брехта, Беккета, Бутусов каждый раз «выравнивает» состав сильных и слабых, бесчувственных и милосердных, невинных и виноватых. Теперь они идут рука об руку, иллюстрируя «кризис идентичности», порой так похожие друг на друга. И те, и другие без счастья. И те, и другие без любви.
Такой вот принцип. Не бывает любви в мире, где воздух пропитан дымом несбывшихся надежд, где свет монастырских окошек равен тому, что редко проникает через железные прутья тюремных камер.
Любовь была лишь однажды. Светлая, удивительная, под завораживающие мелодии Латенаса, живая, но без слов. Абсолютно немая, а потому настоящая.
Это Джульетта и Клавдио из самого страшного мира — мира шекспировской «Меры за меру». Они слились в одно целое в бессловесном противостоянии едкой и отравляющей венской среде. Осторожно ступая, одной парой ног и тремя сердцами на двоих, они словно боятся спугнуть своё чувство, единственную взаимную искорку счастья, только им подаренную таким нещедрым на подобные чувства режиссёром. Только им из всего многообразия персонажей, встречающих нас в спектаклях Бутусова. Ни слова друг другу, только осторожные трепетные объятья. А за жизнь, которую они создали вместе, Клавдио ждёт смерть. Смерть как высшая кара за возможность любить. Как, по мнению ученых, жизнь на планете зародилась случайным соединением двух живых клеток среди неорганического хаоса, так среди бесконечного пластикового мусора они обнаружили друг друга. И такая любовь — не правило, а исключение, не подписанное к разрешению холодным наместником герцога Анжело. Вопиющее исключение, которое, странно деформируясь, укололо и его сердце. Нет, не сердце. Скорее плоть, тело. Казнить Клавдио означало казнить и свой соблазн также. Однако Анжело забывает, что действует не один. Его «второе я» не допустит уничтожения соблазна. Потрясающая доказательность — не существует тёмной и светлой стороны. Обе серо-черные, обе идут разными путями к одной и той же цели, с грохотом опрокидывая стул за стулом, стремятся овладеть последним, что было неподвластно- человеческой душой.
Изабелла — одна из немногих, кто не имеет двойника. Недвулична. Чиста, а потому ставит в тупик наместника герцога. Её двойник только снится Анжело, снится, конечно же, в танце, поглощающем их обоих.
Так или иначе, к финалу Изабелла узнает, что честь и бесчестие — слова однокоренные, а безжалостный мир пластикового мусора не даёт на её вопросы никаких ответов кроме стандартного «смерть». Самого частопроизносимого слова поздней шекспировской комедии.
Интуитивно- парадоксальное режиссёрское чтение каждой пьесы практически освобождает зрителя от жанровых её особенностей, растворяя в иной, общечеловеческой театральной природе, где одноструктурность порой означает простоту. Важно не то, что видишь, а что замечаешь. Внутри деталей и художественных нюансов, сотворенных режиссёром и художником, например, самым частым сценографическим спутником Бутусова, Александром Шишкиным, всегда глубоко. Это не симпатичная пустота, привлекающая формой, а насыщенная красота, удивляющая содержанием. Каждая новая работа осуществляет самое интересное в замысле режиссёра — иллюстрирует парадоксальность, будь то пластмассовый торт Калигулы или невероятно большой трон, до которого никогда Ричард не дотягивается самостоятельно.
Парадокс для Бутусова не просто метод работы, но своеобразная религия. Но не та, что подчиняет себе волю зрителя, диктуя или навязывая отношение к происходящему, а та, которая преобразовывает мировоззрение человека в режиссёрский художественный метод.
Бутусова называют мастером мизансцены. Он действительно здорово ощущает природную динамику театра. В его руках сцена оживает и двигается в самых непредсказуемых ракурсах, давая зрителям дополнительное пространство для воображения.
Если убийца приходит к жертве с револьвером в правой и кларнетом в левой руке, можно не сомневаться, он — левша. Чем больнее и страшнее — тем гармоничнее мелодии, сопровождающие эпизоды, словно только в боли и одиночестве — естественное состояние человека. Такое проживание без страха перед наказанием сверху — такое существование уже равно наказанию, а многие грехи совершены за них, вместо них, но на вопрос «почему?» предлагается любой другой ответ, кроме того, что начинается на «потому что…».
Его героям знакома ситуация ожидания. Только не чуда. Это такой странный вид — ожидание одного и того же. Не нового и не лучшего, потому лучшего не существует, не другого, а такого же, как сейчас. Оно совершенно неоправданное, не опирается на логику и смысл. Готовые часами крутить деревянный рычаг, ожидая Года, пытливо всматриваться в темное пространство зала, стараясь разглядеть луну, бутусовские герои прекрасны в своей неосознанной обречённости.
Как в «Войцеке»: на наклонном полу вместо сцены с огромной расщелиной посередине Франц растерянно наблюдает за страстным танцем Марии и бравого усатого Тамбурмажора, пытаясь выгадать момент и набросить ей на плечи кофту: замёрзнет же. Это удивительное ощущение: не романтическое — «я» по сравнению с множеством, а неожиданно объективное одиночество толпы, где каждый заглушает его скрипящее звучание собственными безумными методами. Разрушая себя изнутри, человек не бросает вызов, не спорит, не обвиняет Провидение. У этих персонажей словно отняли рупор, они по инерции продолжают идти по выбранному неверному пути, наедине с собственным одиноким дыханием.
Эпоха в его спектаклях не предстаёт понятной монолитной структурой, а скорее отражается в тысячах осколков огромного зеркала, разбитого непонятно кем и неясно зачем. Иррациональное движение и герои, чьи сомнения и фобии, комплексы и опасения не спрятаны вовнутрь, а выдвинуты наружу, придают работам Бутусова своеобразную неуязвимость. Подсознание решает за сознание, интуиция — за интеллект. Усталое отчаяние, в котором хочется раствориться, не прикасаясь к нему. Как будто что-то главное и существенное давно исчезло, но не повлекло за собой конца света, столь желанного и необходимого. Так гребенщиковское «рок-н-ролл мёртв, а я еще нет» отчаянно визуализируется в спектаклях режиссёра, совпадая с ритмом времени, порой сурового, но чаще ироничного и парадоксального.