Подрыв идеологии

О двух политических текстах Галины Рымбу, революционном действии, движении #metoo и информационном коммунизме социальных сетей.

1.

27 июня 2020 года состоялся медиастрайк в поддержку Юлии Цветковой — художницы из Комсомольска-на-Амуре, обвиняемой в «изготовлении и распространении порнографических материалов» и «пропаганде нетрадиционных сексуальных отношений». «Преступление» Цветковой — рисунки, схематично изображающие женские половые органы, опубликованные в паблике вКонтакте. Медиастрайк — онлайн-акция, в ходе которой около 50 медиа и СМИ опубликовали баннеры с поддержкой Юлии Цветковой и кратко изложенным описанием ее дела.

А поэтесса Галина Рымбу опубликовала стихотворение «Моя вагина» с тегами #заЮлю #за_Юлю #СвободуЮлииЦветковой, которые использовались присоединившимися к медиастрайку. Вот фрагменты этого стихотворения:

17 мая 2013 года под музыку группы «Смысловые галлюцинации»
из моей вагины вышел сын,
а затем — плацента, которую акушерка держала, как мясник —
взвешивая на ладони. Доктор положил мне сына на грудь
(тогда я еще не знала имени сына)
и сказал: ваш сын. И сын тут же описал мне грудь и живот,
а мир стал саднящей вагиной, сыном, его горячей струйкой,
его мокрой тёплой головой, моим пустым
животом.

<…>

Из моей вагины раз в месяц идет кровь,
и тогда мой любимый идет в магазин за прокладками
(мне нравятся тонкие, с запахом ромашки).
Иногда кровь вываливается сгустками, похожими
на круглые шлемы маленьких астронавтов.
Мой менструальный космос в миниатюре: планета матки,
кометы яичников, млечная галактика припухшей вульвы.
Иногда кровь льется, как водка,
из специального узкого горлышка сувенирной бутылки.
Иногда ее нет.

<…>

Однажды я трогала свою мышку на лекции в универе,
трогала ее в пустом автобусе, ползущем по ночному городу
от заводов к панелькам, от кладбищ к торговым центрам.
Я трогала ее за гаражами, осенним утром,
сидя на ржавой трубе,
трогала в машине скорой помощи, которая везла меня
на операцию, и трогала после операции,
когда в уретре стоял катетер, когда из уретры текла кровь,
трогала, когда мой живот был огромным, в душном
отделении роддома,
когда писала в баночку в поликлинике,
когда писала и плакала ночью в старом дачном саду,
полном кузнечиков и ночных мотыльков,
когда писала на иртышской набережной прямо в штаны
для прикола, когда писала на снег
у проходной завода,
когда писала в общаге в горшок сына,
когда писала после пива в парке культуры, а неподалеку
бродили менты,
трогала в летнем лесу, пока меня облепляли насекомые,
обнимали деревья.

<…>

Моя вагина — это любовь, история и политика.
Моя политика — это тело, быт, аффект.
Мой мир — вагина. Я несу мир,
но для некоторых я — опасная вагина,
боевая вагина. Это мой монолог.

Стихотворение вызвало резонанс в социальных сетях и породило ряд реакций, как радикально негативных и критикующих его за «неуместную лексику» и «излишнюю откровенность» (в самых мягких случаях), так и апологетических и развивающих темы и приемы Рымбу уже в стихах комментаторов; фактически, он разделил всех, интересующихся современной поэзией, на тех, кто «за» и «против» этого текста. Наиболее заметной стала дискуссия в ФБ Бахыта Кенжеева, опубликовавшего стихотворение со следующим комментарием:

Есть такой древний анекдот про экзамены в медицинском институте. Профессор: «Расскажите, пожалуйста, об анатомии органа любви». Студент: «Мужского или женского?» Профессор: «Все равно!» Студент дает обстоятельный и безупречный ответ. И получает четверку. «Но почему не пятерка?» «Вы знаете, молодой человек, в мои времена органом любви называлось сердце…»

Это я к тому, что прекрасный Дмитрий Плахов сегодня вывесил у себя длинное стихотворение хорошего поэта Галины Рымбу. Оно про вагину. И стоило мне увидеть это слово, как сразу потянуло хлоркой и формалином, как из мертвецкой, а уж когда дошел до «пенетрации», так и подташнивать начало.

Ох, не стоит поверять алгеброй гармонию, мне кажется.

И стихов про поджелудочную железу или двенадцатиперстную кишку тоже, наверное, писать не стоит.[1]

Этот комментарий написан в сдержанно-ироническом стиле, но сам по себе вызывает ряд вопросов: почему про сердце писать можно, а про кишку нельзя? Почему поэзия в таком представлении исполняет роль цензора по отношению к языку (эта идея хорошо известна по XVIII веку и эпохе Просвещения, но дискредитирована и высмеяна уже Пушкиным и «Арзамасом»)?

Хуже — комментарии, оставленные под постом Кенжеева, многие из которых написали известные и уважаемые в определенных сегментах поэтического сообщества поэты и поэтессы. «А зачем говно читаешь? Выучи немецкий, читай Готфрида Бенна, он об том сто лет назад прекрасно формулировал». «А у меня есть стих про жопу». «Замшелый ретроград! В столице главная движущая сила оппозиции — вагинизм, чтоб ты знал». И т. д.

Характерно, что практически всеми комментаторами и критиками стихотворения Рымбу были упущены из внимания как его контекст — дело Цветковой, так и претекст, пьеса Ив Энслер «Монологи вагины», состоящая из монологов женщин о своей сексуальности и ее подавлении патриархальным обществом. Пьеса Энслер и спектакли, поставленные по ней, совершили своего рода революцию: как пишет Энслер в предисловии к очередному переизданию, «сейчас в это трудно поверить, но тогда, 20 лет назад, никто не употреблял слово «вагина». Ни в школах, ни по телевизору, ни даже в кабинете гинеколога. Мамы, купая своих дочерей, называли ее «штучка» или «это место». Поэтому, стоя на сцене крошечного театра в центре Манхэттена и читая написанные мною же монологи о вагинах — результат бесед с двумя сотнями женщин, — я чувствовала, что прорываюсь сквозь незримую стену, пытаясь пробить брешь в укоренившемся табу»[2].

За прошедшие годы пьеса стала культовой, спектакли по ней были многократно поставлены во всех европейских странах, включая Россию, и завоевали множество наград; в пространстве театра пьеса Энслер с «табуированным словом» в названии давно перестала быть скандалом и заняла место мейнстрима. Тем любопытнее то, что произошло со стихотворением «Моя вагина» в пространстве русскоязычной поэзии.

2.

Мы будем говорить о стихотворении «Моя вагина» как о политическом стихотворении. Это означает, что мы будем говорить о его перформативном измерении и задаваться не вопросами, как сделано стихотворение, а как оно действует и почему оно действует именно так.

Если семантика изучает значение языковых единиц, а грамматика — то, как слова (правильно) соединяются друг с другом, то тем, как язык действует в конкретных коммуникативных ситуациях, «живым языком», занимается прагматика. В последнее десятилетие было сделано немало для прививки прагматической оптики к исследованию поэзии и литературы — в первую очередь Павлом Арсеньевым и кругом журнала [Транслит] и семинара «Прагматика художественного дискурса»[3]. Однако эта оптика пока что практически не была использована в разговоре о новейшей феминистской поэзии, для которая характерна ориентация на перформативность: включение (пусть даже размытого) адресата в интеракцию; важность контекста, в котором стихотворение читается; внимание к среде, в которой стихотворение пишется и озвучивается.

Что делает стихотворение политическим? Очевидно, не тематизация того или иного события и не обличение несправедливости в рифму — большинство таких обличений проходят вхолостую и остаются незамеченными. Политическим стихотворение делает эффект, который оно вызывает в публичном поле. Успех политической поэзии, точно так же, как успех акционистского искусства, связан с вызванной им реакцией.

История русской литературы, даже школьная, знает немало примеров такой политической поэзии. Каноническим здесь является «Смерть поэта» Михаила Лермонтова — а точнее, его финальные 16 строк («А вы, надменные потомки…»), дописанные Лермонтовым позже основной части текста, копии которой к тому моменту уже ходили по Петербургу. В этих строках Лермонтов прямо обвиняет в гибели Пушкина петербургскую аристократию, цепляющуюся за власть и богатство и закрывающую глаза на несправедливость и подлость со стороны государства, — и, косвенно, самого Николая I. Однако закрепляет стихотворение — и поэта — в истории не ламентация по убитому Александру Сергеевичу и не сама по себе обвинительная речь, а реакция на нее со стороны власти. Резолюция Николая I на это стихотворение выглядит так: «Приятные стихи, нечего сказать;я послал Веймарна в Царское Село осмотреть бумаги Лермонтова и,буде обнаружатся еще другие подозрительные, наложить на них арест.Пока что я велел старшему медику гвардейского корпуса посетить этогогосподина и удостовериться, не помешан ли он; а затем мы поступимс ним согласно закону»[4]. За этим последовали арест, суд и изгнание на Кавказ (в Нижегородский драгунский полк) — и превращение до этого малоизвестного Лермонтова в нового «первого поэта» России.

Другой пример — стихотворение Осипа Мандельштама «Мы живем, под собою не чуя страны…», написанное в 1933 году и прямо направленное против Сталина и его культа личности. Известна реакция на это стихотворение Бориса Пастернака, который, выслушав его, сказал: «То, что вы мне прочли, не имеет никакого отношенияк литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства,который я не одобряю и в котором не хочу принимать участия.Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал, и прошу вас не читатьих никому другому»[5]. Не литературный факт, но акт самоубийства — эта оценка Пастернака прямо переводит стихотворение Мандельштама из автономной области литературы в разряд прямого действия (actus), в измерение политической, а не сугубо литературной, жизни. Но не только Пастернак, но и следователь, занимавшийся делом Мандельштама, Николай Христофорович Шиваров, номинировал стихотворение тем же образом: «Самый факт написания стихов Христофорыч называл «акцией», а стихи — «документом». На свидании он сообщил, что такого чудовищного, беспрецедентного “документа” ему не приходилось видеть никогда»[6].

Наряду с реакцией со стороны адресата, можно так сформулировать основной признак политического текста: нарушение конвенции, неуместность с точки зрения устоявшегося порядка (наличие нарушенной нормы, которая до этого находилась вне поля видимости, текст как раз ретроактивно и обнаруживает). Говоря о современных примерах прагматической поэзии, Павел Арсеньев приводит два случая публичного чтения стихов, показавшихся кому‑то из слушателей неуместными: в одном из них поэт Евгения Суслова, выступая со стихами, вышедшими в «Свободном марксистском издательстве», была обвинена в герметичности и удаленности от актуальных политических битв (что противоречило ангажированности издательской рамки); другой пример — чтение Романом Осминкиным на поэтическом вечере политической листовки, которая не только не являлась поэтическим текстом, но даже и не присваивалась автором в качестве такового[7]. Оба приведенных случая вызывают скандал и одновременно оспаривают заведенный порядок, ставят под сомнение его основания и задают новые правила игры.

Стихотворение Рымбу и реакция на него обнажает чудовищную косность русскоязычного (литературного, но не только) сообщества в отношении не то что гендерных политик, а элементарного права женщины свободно говорить о своем теле и своем желании. Вряд ли это большая новость, но важен жест, приводящий в движение идеологическую машину, — этим жестом здесь оказывается стихотворение с «неуместной лексикой». Идеология заявляет о себе уже не через государство (почему — об этом ниже), но через отдельных граждан, всерьез и искренне оказавшихся задетыми или даже оскорбленными стихотворением «про вагину».

Например, Татьяна Толстая в выпуске программы «Белый шум», центральной темой которого стало как раз стихотворение Рымбу[8], приводит как пример удачного текста с упоминанием женской анатомии стихотворение Льва Лосева:

В похабном слове нет вреда,
а коли есть — терпи, бумага.
По-русски часто смерть — пизда.

(Влагалище — и вход и влага,
край моря, Невская губа,
то устье узкое, в котором
басит прощальная труба,

пестрят флажковым семафором,
и точно — не за край земли,
в дыру, в нору, в прореху мира
навек уходят корабли,покачивая кормила;

назад не ждут их никогда,
рукой махнуло пароходство;
в туннель вползают поезда;
вбирает луч в себя звезда.)

Нет, смерть, конечно, не пизда,
но удивительное сходство.

Почему это стихотворение кажется Толстой приемлемым — несмотря даже на слово «влагалище», являющееся прямым переводом латинского vagina? Оно иронично; если, как говорил Бродский, «ирония есть нисходящая метафора», то здесь мы видим снисхождение от возвышенной темы смерти до низкой темы пизды — при этом граница между «высоким» и «низким» в финале остается ненарушенной: смерть, конечно, не пизда. Оно не нормализует женскую анатомию как предмет серьезной рефлексии в высокой культуре, агентами которой являются, разумеется, образованные мужчины, а оставляет ее лишь как повод для шутки «для своих».

Вскоре после публикации «Моей вагины» и скандала в связи с постом Кенжеева стихотворение «О, да вагине» опубликовала поэтесса Надя Делаланд[9]. Вот его фрагмент:

<…>

помню, дотронешься нежно и влажно до спящего лона,
птицы взлетят, надо мною закружится лодка,
тяжкую воду легко вовлекая в движенье —
бледно-зеленую гладко-прозрачную воду —
ей невозможно дышать, если не целоваться.
медленно-медленно тронешь задумчивый клитор —
вздрогнет, и сотни лучей разлетятся до самых
кончиков пальцев, я в сетке, на мне электроды
слушающие приближенье далеких конвульсий.
вульва похожа на мальву, на розу, на лотос,
на лепестки просветленья — их тысячи тысяч.
маточное молочко затопило все соты,
лоб запрокинут, дыхание — словно чужое,
голос доносится сбоку, я рядом с собою
вижу намокшую прядь на ликующей шее,
вижу как в зеркале зеркала, не узнавая,
чувствую жадность, и ей поддаваясь, смелею.
ритм подхватив, тесноту и единство осилив,
мы сочиняем с тобой андрогина, и фаллос
шов создает широчайшими мегастежками.
<…>

Многие из тех, кто критиковал стихотворение Рымбу, оставили восторженные комментарии под стихотворением Делаланд. Тому можно найти несколько причин: во‑первых, стихотворение Делаланд подчеркнуто вписано в традицию, первые его части просодически и интонационно восходят отчасти к Бродскому, отчасти к постакмеистической традиции, к которой принадлежит и Кенжеев; пятая (процитированная выше) часть подражает античным эротическим стихам авторства Сапфо, Овидия и Катулла (в советской традиции перевода, но не это главное). Стихотворение Рымбу же подчеркнуто не-литературно и не-культурно: оно работает с прямым высказыванием, у которого также, разумеется, есть богатая история и в русскоязычной, и в мировой традиции[10], но эта традиция все еще остается в полу-маргинальном положении: таких стихов нет в школьной программе, их не читают по радио, ТВ и даже на популярных ютуб-каналах, то есть они не являются частью общего культурного кода.

Во-вторых (что, на мой взгляд, важнее), стихотворение Делаланд сохраняет базовый статус-кво эротической (женской) поэзии — мужчину и его фаллос в качестве единственного ключа к наслаждению. Тем самым оно сознательно спорит со стихотворением Рымбу, обращающемся к опыту женской мастурбации и перформативно нормализующему его.

Здесь вскрывается базовая идеологическая установка: женщина имеет право на наслаждение, только если проводником к нему является мужчина. Женщина имеет право говорить о своем сексуальном опыте, если субъектом этого опыта является мужчина. Скандалом является не верлибр и не прямое высказывание, а заявление о том, что женщина может наслаждаться и без мужской помощи, — и тогда оказывается, что обратное представление лежит в ядре идеологии русской поэзии, воспевающей субъект-объектные сексуальные отношения между мужчиной и женщиной.

Показателен комментарий в фейсбуке пользовательницы Sonia Gartman:

«Нормальные стихи. В классическую стихотворную традицию вписываются не очень, а, например, в современное изобразительное искусство — вполне.

Как‑то Гандлевский приезжал, читал свои стихи. Я до этого не то не читала, не то читала хорошо отобранные. Ужасное впечатление произвел. Все до одного стихи были про алкоголизм и насилие в состоянии опьянения. Единственный женский образ — изнасилованные школьницы. Но мужчине разрешается такое писать, а женщине про вагину нельзя. Интересно то, что даже если мужчина решит писать про вагину, общество отнесется к этому благосклоннее, чем к женщине».

Очевидно, имеется в виду это стихотворение Сергея Гандлевского:

Неудачник. Поляк и истерик,
Он проводит бессонную ночь,
Долго бреется, пялится в телик
И насилует школьницу-дочь.
В ванной зеркало и отраженье:
Бледный, длинный, трясущийся, взяв
Дамский бабкин на вооруженье,
Собирается делать пиф-паф.

<…>

Конечно, нельзя обвинить стихи Гандлевского в том, что они плохие или даже неэтичные (автор нигде не выражает симпатию к герою прямо); речь о том, что герой этого стихотворения является допустимым и даже характерным для русской поэзии и, шире, русской литературы — в отличие от героини Рымбу, вызывающей скандал.

3.

Однако, кажется, недостаточно сводить политическую силу стихотворения всего-навсего к производимому им эффекту возмущения: в конце концов, всегда можно сказать, что это всего лишь эпатаж. Любое политическое действие предполагает главного агента, к которому оно обращено, — это государство. Если в описанных случаях Лермонтова и Мандельштама политическое измерение не вызывает вопросов, то в случае Рымбу он есть: за стихотворение «Моя вагина» Рымбу не репрессирована, не вызвана на допрос, в общем — не пострадала; что дает право говорить о ее стихотворении в политическом ключе?

Чтобы прояснить это, необходимо разобраться в том, как устроена текущая политическая ситуация, что изменилось в политической коммуникации с приходом и распространением социальных сетей. Для ответа на этот вопрос мы обратимся к марксистской теории идеологии и марксистско-ленинской теории революции.

Выше мы уже употребляли термин «идеология», не прояснив его. Классическое определение Маркса — «идеология — это ложное сознание»; идеология, по Марксу, это мировоззрение, которое выдает себя за всеобщее, на деле выражая интересы доминирующего класса. Самый простой способ столкнуться с идеологией — обратить внимание на то, что является сегодня «здравым смыслом», неоспоримыми обществом нормами жизни, на поверку оказывающимися не столь очевидными.

Например. Здравый смысл говорит, что нужно быть успешными, расти по карьерной лестнице, стремиться к увеличению заработка. Здравый смысл говорит, что существующие законы есть безусловная норма и безусловное правило, и ставить их под сомнение — безрассудно. Здравый смысл говорит, что продукты в магазине стоят ровно столько, сколько должны стоить. Здравый смысл говорит, как можно и как нельзя вести себя в обществе. Здравый смысл говорит, что семья — это мама, папа и один или лучше несколько детей. Здравый смысл говорит, что если много трудиться, то заслужишь хорошую, комфортную жизнь для себя и близких, а если ты ленишься — ты бесполезен и даже опасен для общества. Все это — идеология.

В работе идеологии всегда есть слепое пятно, то, что не только не проговаривается, но на что даже не обращается внимание, о чем не ставится вопрос. Как до определенного времени не стоял вопрос о рабстве как норме (Аристотель одновременно формулирует современную систему знания и в проброс обучает, как обращаться с рабами), так же он не стоял и о положении рабочего, и вообще о системе распределения благ. «Работай — и сможешь жить хорошо, накормить себя и свою семью»; но кто является бенефициаром твоего труда и куда направляется основной доход от него — об этом умалчивается, и сам этот вопрос является даже постыдным, запрещенным.

До тех пор, пока в дело не вступает критика — разоблачение «ложного сознания» и заземление существующих отношений на реальную (в случае Маркса — экономическую) основу. Критика, прояснение устройства социальных институтов и угнетения, бывшего прежде невидимым, ведет за собой отказ продолжать жить по прежним правилам и действия по радикальному переустройству общества — революцию.

В марксистско-ленинской теории революции естественным результатом революционных изменений является свержение существующего социально-экономического устройства общества. Охранитель этого устройства — государство как гарант общественного договора. Соответственно, при революционном изменении государство как существующий институт неизбежно должно пасть, а на его смену должно прийти новое — более справедливое — государство, которое — в перспективе — должно отмереть полностью.

Я полагаю, что в 2017 году началась (и продолжается до сих пор) первая в истории человечества революция, не апеллирующая к государству как гаранту общественного договора, но меняющая общественный договор напрямую; эта революция происходит с помощью социальных сетей, и она проходит под тегом #metoo. Эта революция происходит не в сфере экономических, но в сфере сексуальных отношений и распределения власти между полами — там, где и было слепое пятно идеологии до недавнего времени.

Здравый смысл этой идеологии может звучать так: женщину нужно добиваться; женщина создана для наслаждения; мужчина должен работать, а женщина — растить детей; секс нужен мужчине, а женщина должна его ему дать; не бывает нежелающих женщин, бывают ненастойчивые мужчины.

Было бы небрежно заявить, что «все мужчины — насильники»: это высказывание идеологизировано; хотя, действительно, многие мужчины оказывались в ситуации, когда занимались сексом с партнершей без ее прямого согласия — и эти же мужчины узнавали об этом, только когда читали посты с тегами #MeToo, #яНеБоюсьСказати, #яНеБоюсьСказать. То, что являлось насилием для потерпевшей, вполне могло не быть таким для осуществлявшего насилие: он не просто не знал, что делает что‑то неправильное, он был уверен, что так надо; это то, чему его учили в школе, по телевизору, в кино, во дворе — и в русской литературе, наконец. По Луи Альтюссеру, идеология — то, что формирует субъекта через общественные институты, такие как школа, церковь, СМИ, массовая культура и т. д.[11] Субъект, «я», «индивидуальность» — это не нечто, что обладает волей и самостоятельностью, а всего лишь (по словам Альтюссера) «эффект идеологии», его производная. Проблема, тем самым, заключается не в конкретных людях, а в структуре общества; идеология — не прописанная конституция, по которой живет общество, но его бессознательное, то, что кажется само собой разумеющимся и не вызывает чувства, что «что‑то здесь не так».

Можно легко увидеть, как это бессознательное действует в литературе: уже первое произведение современной, светской русской литературы, «Бедная Лиза» Карамзина — о том, как аристократ и помещик пользуется крестьянкой и бросает ее, чем доводит до безвыходного положения и самоубийства (разумеется, ни малейшего намека на рефлексию этого сюжета на мотив властных диспозиций у Карамзина нет, зато есть сентиментальное сочувствие главному герою: надо сказать, что этот сюжет Карамзин взял не из головы, это один из самых ходовых сюжетов в популярной европейской литературе XVIII века). Дальше этот сюжет — в явном или более заретушированном виде — мы сможем наблюдать во всем школьном курсе вплоть до нобелевского лауреата Ивана Бунина, эстетизировавшего насилие над женщиной как мало кто до него.

Неудивительно, что автором комментария, запустившего скандал, стал Бахыт Кенжеев, один из неоспоримых классиков современной поэзии. И ни в коем случае нельзя сказать, что Кенжеев или упомянутый выше Гандлевский — плохие поэты, нет, они оба хорошие поэты, но они хорошие поэты в той идеологической ситуации, где мужчина по определению стоит выше женщины, а женщина исполняет роль его музы (и эти музы должны меняться от пьянки к пьянке) — эту идеологическую ситуацию стихотворение Рымбу высвечивает и подрывает.

Стихотворением-реакцией Рымбу на возникшее обсуждение стало стихотворение под названием «Великая русская литература», в котором все вышеописанное высказано с предельной прямотой:

Кто в «русской литературе» эстетизировал насилие над женщиной?

Кто имеет право и голос, чтобы издеваться в своих текстах и комментариях над нашими словами, нашим телом, нашими мыслями и текстами?

Кто может написать про нашу поэзию, поэзию женщин:
«эта девочка больна, раз такое пишет»
или
«иногда мне жаль, что ушла в прошлое
советская
исправительная
психиатрия,

она бы хорошо
над ней
поработала»?

<…>

Гетеросексуалы! Поэты! Смелее!
Придумываем имена!

Потому что это конкурс: участвуют все парни
от шестнадцати лет до ста!

Участвуют все, кто
над нами уже издевался,

и те, кому,
это только ещё предстоит:

старшаки вас научат,

как вставлять свои сухие ржавые сабли
в холодные пихвы литературы,

как зажигать свои речи
пламенным коньячком, и как

один хуй может многими управлять
литературными сферами,

один на всех, и тот морщится
при виде ВАГИНЫ:

(бездарно написано).

<…>

Ну, что делать. Пиши.
И читай свои любимые рассказы,
где барин насилует служанку,
где молодой барчук в стогу насилует крестьянку,
она кричит «нет»,
а он насилует, потому что так надо,
так ему хорошо.

И кто это всё написал?

Это, между прочим,
КЛАССИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА.
Не ты. Но ты хочешь также,
старательно подражаешь,
адаптируя к современным реалиям.

А потом тенью шаришься по литературным вечерам,
пытаясь ухватить кого‑нибудь,
хоть слегка за грудь,
за ягодицу, а если повезёт —
так вообще типа дружески
хлопнуть по жопе,
и молодая поэтесса в ответ
расхохочется.

А если повезёт, так вообще,
сказав «у тебя такие стихи
я их отметил!», подойти близко-близко
ко мне. Да, ко мне. Посмотреть в глаза
и быстро сунуть руку в джинсы.

Вспоминаешь, Хазар Облепин?
<…>

4.

Одно из важных положений Маркса, по его собственным словам, «переворачивающего Гегеля с головы на ноги» (то есть: превращающего гегелевский идеализм в материалистическое рассуждение, сохраняя гегелевскую логику), заключается в его отношении к истории. Вслед за Гегелем Маркс понимает историю как поступательное спиралевидное движение, у которого есть своя, не обязательно ясная отдельному индивиду, цель, связанная с возникновением общества, основанного на торжестве разума и идеальном законе. Однако Гегель полагал, что «конец истории» уже произошел, его ознаменовала победа Наполеона в Иенской битве в 1806 году. Победа Наполеона означала победу Великой Французской революции и ее идеалов — и воплощение их в современном Гегелю прусском государстве. По Марксу же, все историческое движение, предшествующее коммунистической формации, разрешению основного противоречия, связанного с частным присвоением результатов общественного труда, является только предысторией: «…буржуазной общественной формацией завершается предыстория человеческого общества»[12].

Почему предыстория? Общество, не решившее базовую проблему — угнетение человека человеком, — не может заниматься прочими, более абстрактными вопросами. Формации, ступени в развитии общества и его приближении к коммунизму, сменяются путем развития и смены средств производства, иначе говоря — техническому прогрессу. Маркс делает ставку на технический прогресс и автоматизацию труда, говоря, что «электричество больше приближает социализм, чем все заговоры Бланки».

Появление интернета в этом смысле приблизило социализм еще сильнее, чем появление электричества. И дело здесь, с одной стороны, в наступлении того, что называют «информационным коммунизмом» — равным доступом к знанию всех, имеющих доступ в сеть, а с другой, появлением соцсетей как новой агоры, места, где кажд_ая имеет равный доступ к высказыванию и — в потенции — голос кажд_ой может быть услышан.

В статье «Идеологические аппараты государства» Луи Альтюссер пишет о том, что школа как один из таких аппаратов не просто «дает знания» и «обучает хорошим манерам», но она обучает тому, как обращаться с рабочим. Еще и тому, как обращаться с женщиной, добавим мы, прочитавшие «Бедную Лизу», «Гранатовый браслет» и «Темные аллеи». Эти знания структурируют субъект, формируя его на бессознательном уровне, на уровне, который может быть сравнен не с файловой системой (которой являются наши вербализируемые мысли), а с интерфейсом, не с тем, что, а с тем, как мы мыслим.

Что может быть противопоставлено этому, какие образовательные (или контр-образовательные) практики? Сегодняшнее знание — или, по крайней мере, та плоскость знания, которая называется информацией, файловой системой — имеет отличный статус в сравнении со временами Альтюссера и Маркса, доступ к информации ничем не ограничен. В то же время сегодня знание существует не (только) в форме книг и других «файлов», но весомая его часть организуется в форме вирусов. Вирус #metoo — политический вирус солидарности, который срывает одеяло идеологии не грубым резким жестом, но проникая в сердцевину коммуникации, туда, где живут наши бессознательные желания. Деромантизируя их, обнажая отношения власти там, где виделась только страсть, развенчивая миф о мужчине и женщине в тех застывших идеологических формах, в которых мы привыкли их воспринимать и мыслить.

Там, где на агору выходят все, независимо от биологического пола и классового происхождения, начинается история.

5.

Выше было сказано, что революция #metoo не апеллирует непосредственно к государству, но действует как бы в обход него; впрочем, дело Юлии Цветковой показывает, что все не так однозначно, и «четвертая волна» феминизма задевает не только мужчин, но и государство, и вынуждает его реагировать — тем самым легитимируя революционное действие и вводя его в уже традиционное политическое поле.

На момент написания этой статьи Юлия Цветкова находится под домашним арестом, на нее заведены три административных и одно уголовное дело.

#заЮлю #за_Юлю #СвободуЮлииЦветковой

[1]Пунктуация оригинального поста сохранена.

[2]Ив Энслер. «Монологи вагины», Эксмо, 2019.

[3]См., например: #14 [Транслит]: Прагматика художественного дискурса; Блок статей «Что говорение хочет сказать: прагматика художественного дискурса» в НЛО 2016/2 (138).

[4]feb-web.ru/feb/lermont/critics/vos/vos-486-.htm [Дата обращения: 23.08.2020]

[5]Заметки о пересечении биографий Осипа Мандельштама и Бориса Пастернака. Память. Исторический сборник. С. 316.

[6]Мандельштам Н. Я. Воспоминания. С. 99.

[7]Павел Арсеньев. «Выходит современный русский поэт и кагбэ нам намекает»: к прагматике художественного высказывания // НЛО 6/2013 (124).

[8]www.youtube.com/watch?v=uHam4v7vu3M

[9]www.wmmsk.com/2020/07/nadya-delaland-o-da-vagine/

[10]См., например: Алексей Масалов. Что такое прямое высказывание? // Артикуляция. Выпуск № 11 / articulationproject.net/7206

[11]Луи Альтюссер. Идеология и идеологические аппараты государства // Неприкосновенный запас, 3, 2011.

[12]Карл Маркс, «К критике политической экономии» / Маркс К., Энгельс Ф. К критике политической экономии // Собр. соч., изд. 2, т. 13. — М.: Политиздат, 1959.

Комментарии
Предыдущая статья
Юрий Муравицкий изобретает «современное городское скоморошество» 12.03.2022
Следующая статья
Не поле для конкуренции 12.03.2022
материалы по теме
Архив
Не поле для конкуренции
Медиа-активистское объединение «Кафе-мороженое» — о перераспределении ресурсов и феминистской оптике в трудовой повестке[1]. Этот текст задуман как манифест. Однако вместо монолитной и самоуверенной формы мы решили сделать его подобным мозаике, которая всегда немного рассыпается и противится тому, чтобы предстать цельным образом. Надеемся, что эта структура и наше движение…
Архив
Вокруг да около левых идей
Путешествие вдоль и вглубь процесса одной самоорганизации несколько попыток вступить: *** В этом тексте я попытаюсь картировать практические поиски и теоретические наработки театрального/художественного коллектива ВОКРУГ ДА ОКОЛО и проанализировать опыт соучастия в нем. Мысли путаются, идеи залезают друг на друга, поэтому в этом месте письма мне очень сложно предсказать,…