Легкое сдыхание

На фото – спектакль "Последнее лето" / Фото предоставлено пресс-службой Театра Наций

На фото – спектакль "Последнее лето" / Фото предоставлено пресс-службой Театра Наций

На малой сцене Театра наций вышло «Последнее лето» – премьера Данила Чащина по тексту Анны Козловой. Корреспондент ТЕАТРА. задумалась, есть ли общее у событий, случившихся чуть более ста лет назад, с днем сегодняшним.

Последнее – перед революцией лето 1916 года – года самых страшных мясорубок Первой мировой: битв на Сомме и при Вердене, Брусиловского прорыва; года убийства Распутина и шатающегося русского трона. Ахматова и Цветаева переживают расцвет лирики, Гумилев воюет, Блок мобилизован на рытье окопов. Про большевиков еще мало слышно.

Куоккала – излюбленное дачное место петербургской интеллигенции, туда драматург и поселила семью, где сплошь женщины: хозяйка дома, красавица Анна, её юные родственницы Туся, любительница шампанского, и Лидочка, не снимающая кожанки, словно готовится в комиссарши. Есть крепкая кухарка Катя, и есть призрак матери Анны, гуляющий среди живых. В этом женском мире мужчины – гости, вроде завсегдатая соседа-доктора или приглашенного на спиритический сеанс медиума.

Скорее, это не дом, а призрак дома – прозрачные стены и двери, переплеты рам веранды кружатся, распахиваются и отступают во тьму, белые занавески взлетают, как это бывает во сне. Словно в невесомости, возникают отдельно, не связанные друг с другом – диван, рояль, длинный стол, на нем плавными взмахами женских рук то расстилается, то сметается скатерть. Максим Обрезков сценографией и Александр Сиваев светом создали это сновиденное пространство, изменчивое, противоречивое, где несогласованные элементы – вроде раскатанной шинами земли и букета в вазе, рояля и жестяного ведра – сосуществуют вопреки логике, вернее, по логике сна, воспоминания, совмещения разных временных пластов, где страшное говорит о себе нестираемыми знаками, а памяти хочется из мрака выхватывать светом любимое – завитки высокой прически на маминой шее, мотыльков у лампы в саду, разливаемый в белые чашки чай. Это обрывки прошлого, осколки, засевшие в памяти старого усталого человека.

Всего явственнее в прошлом – детство. Этот мир дан одновременно и как нынешнее воспоминание, и как тогдашнее проживание главного героя – мальчика Ники. Эта двойная оптика нужна, чтобы обеспечить и знание о горьком будущем, которое наступит после последнего лета, и детскую беспомощность перед ним. Мальчика играет юный Андрей Титченко, старого Ники – Вениамин Смехов. Пережив все, что история отмерила России в ХХ веке, он смотрит туда, где жизнь еще была соразмерна человеку, но уже подергивалась рябью скорого распада. Все они, все – любого возраста и пола – так же беззащитны перед надвигающимся на них катком истории, как беспомощен человек перед любой катастрофой, превосходящей его воображение – чумой, землетрясением, войной.

Опыт взрослого простым драматургическим трюком превращается в детскую сверхъестественную прозорливость – дар предсказывать по картам Таро. Ребенок, посвященный в ясновидение таинственным спиритом, предсказывает смерть медиуму и наследует его дар – так будущее и гибель связаны с самого начала, и все дальнейшее подергивается черным отсветом небытия. Реплики младенца, говорящего истину, которую все принимают за бред, произносят поочередно, подхватывая, Вениамин Смехов и юный исполнитель, и отчаяние мальчика, которого никто не хочет слушать, покрывается горьким и усталым знанием человека, на глазах которого сбылось немыслимое. Он смотрит то на сцену, оставаясь на краю действия, то прямо адресуется в зал, и сшивает прошлое и настоящее в непрерывную, вибрирующую ткань времени, рифмуя память и сегодняшний день.

Взрослые пока не особенно замечают творящееся с ребенком. Они заняты своим: Анна переживает отсутствие вестей от мужа с фронта, Туся – за пропавшую кошку, Лидочка неистовствует о родине в опасности, доктор бренчит на рояле и горько язвит. 

Событий немного и все камерные: вот читают стихи, вот музицируют, танцуют, вот доктор объясняется в любви Анне, вот приезжает на побывку хозяин, который пугает странностями жену, вот денщик его пристает к кухарке. То, что у Владимира и Анны не получится ничего, ясно с момента его возвращения: у нее со звоном падает из рук поднос и раскатываются по земле яблоки, а он так и не может вручить ей букет белых цветов, неловко, словно чужими руками, не умея ни обнять, ни одарить жену.

Пьеса (изначально киносценарий) немного грешит несуразностями в психологии героев и стилизации языка столетней давности. Почему-то Анна, так верно страдая в разлуке по мужу, заявляет ему, что всегда придерживалась свободных взглядов на отношения полов. Почему-то Владимир безразличен, а то и жесток ко всем близким – от жены и сына до погибшего прежнего своего денщика; его отчаяние скоро объяснится последствием контузии – наступившей импотенцией. Человек, видевший смерть и выживший, так страдает из-за мужского бессилия, что еженощно играет в русскую рулетку в собственном доме. Почему-то именно откровение мужа об импотенции заставляет Анну решительно предпочесть Владимира влюбленному доктору, у которого ее решение вызывает закономерный горький смех. Почему-то сидит на цепи английский дог, как дворняга, на сцене невидимый, но обозначаемый гремящей в ведре цепью. Ну да Бог с ними, спишем все на «загадочную русскую душу» – и не такое творили герои нашей литературы. 

И это главная особенность спектакля – эти прежние герои литературы, иногда очевидные аллюзии, а иногда – смутно угадываемые тени, скользят за фигурами и словами персонажей на сцене. Режиссеру важна эта игра со зрительской памятью и опытом, приводящая в действие цепь ассоциаций. Доктор Федор Гаврилыч, в белом дачном костюме – Виталий Коваленко схватывает в этой роли отчасти и благородного тургеневского Ракитина с его любовью к хозяйке имения, и чеховского Дорна с его знанием жизни и женщин, и всех умных и слишком проницательных докторов разом. Это сильный, цельный человек, парализованный бесполезностью своего яснозрения. И основная дуга напряжения между ним – все знающим наперед и безнадежно пытающимся предложить спасение, и лучезарной Анной. Она у Юлии Пересильд – прелестнейшая женщина, способная вызвать солнечный удар, рожденная играть кончиком туфли и пером на шляпе, так наивно недоумевающая над творящимся в мире безумием, так верящая, что ее нежное касание спасет и мужа, и сына – и приговором над ней звучит издевательское дребезжание на стихи Вертинского: “Что Вы плачете здесь, одинокая глупая деточка”. Вот эта ясноглазая, кудрявая, в кружевах и жемчугах и будет втоптана в грязь “под шинами черных марусь”, как сказала ее современница. Вот ее мама в исполнении Людмилы Трошиной – буквально из “Вишневого сада” – “покойная мама в белом платье идет по саду”, только от сада остались голые ветки и огромные черные бабочки на заднике сцены. То, как Трошина читает цветаевское “Ох, грибок ты мой, грибочек, белый груздь”, вызывает ком в горле – потому что это и есть Русь, мать, бесслёзно оплакивающая мертвых детей, и неважно, что стихотворение написано позднее, после опыта Гражданской войны.

Эти две стихии – поэзия и война – и есть ядро спектакля. Пусть немного наивно и прямолинейно, поданные как традиционный дачный конкурс стихов, а затем предсказание на картах, звучат со сцены сначала стихи Серебряного века, потом – сведения о судьбе авторов. Герои спорят о Цветаевой и Бунине, а выразительнее всех звучит Гумилев. Его строки о пуле, “что меня с землею разлучит”, читает Владимир – Михаилу Тройнику есть здесь что сыграть в своем в целом бессильном герое – поверх драматургического текста: и ум, и отвагу, и обреченность русского офицерства. Гумилевские слова, как пророчество о себе и стране, звучат так живо, так страшно и сильно, что заставляют воздух в зале густеть от резонанса с сегодняшним днем. И когда на каждую упомянутую фамилию: Блок, Есенин, Мандельштам, Маяковский, Хлебников и другие – маленький Ники вытягивает карту и кричит одно и то же, как выстрел: “Смерть!”, от плотного перечисления общеизвестных фактов все равно продирает мороз по хребту. Что же за страшная эпидемия разразилась в России, как же они смотрели ей в лицо и ничего не могли поделать – и те, кто понимали, и те, кто ничего не хотели и не могли понять. Музыка, стихи, взлетающие под порывами ветра белые шторы, распахивающиеся в пустоту створки, а все вместе – образ шквала, сметающего всю прежнюю жизнь. Поэзия образует в тексте спектакля словно бы обугленные дыры, откуда свистит настоящее.

Есть в этом доме выразительный чужак – новый денщик Владимира Прохор. Василий Бриченко и в нем играет собирательный образ ловкача из низов, принюхавшегося к смерти, для которого и война – мать родна, и дом хозяина – место, где приноравливается если не ухватить чужого, так начать хотя бы прислугой командовать, а то и хозяина припугнуть, застав его с револьвером в минуту отчаяния. Не злодей, не отъявленный мерзавец, а лишь готовый к метаморфозе человек, из тех последних, что скоро станут первыми. Есть у и него эпизод предсказаний на картах, когда Ники обещает ему судьбу чекистского палача – и тот не может поверить, что своими руками будет священников расстреливать. Вот эта недоверчивая усмешка, с которой он крутит головой, особенно страшна, потому что ясно – он-то и будет, такие, как он, с фронта вернувшиеся, и снесли до основания все, до чего дотянулись.

«Нынешняя война не такова, как прежние, это мясорубка, откуда невозможно вернуться честному человеку – остается либо погибнуть, либо сойти с ума», – слова эти доктору Федору Гаврилычу втолковать беззаботным куоккальским дамам не по силам. А зритель снова глотает ком. 

Спектакль cодержит энергию прямого и страстного высказывания о времени и о нас самих. Он как калейдоскоп медленно поворачивает перед нами тех – дачных, бунинских, чеховских, блоковских – которым суждено будет жить и сгинуть в ином, уже платоновском тексте советского ужаса. Старый Ники видит их всех, как в магниевой вспышке памяти, рассевшихся рядком на диване, в руках прутики с дрожащими бабочками на концах, пока каждому зачитан приговор. Это посмертное или райское видение: может там, в лучшем из миров, восставшие из расстрельных ям, ссыльных землянок, фронтовых окопов, они навеки освещены этим золотистым светом. И Вениамин Смехов как заклинание произносит самойловские строки, лейтмотив спектакля: “Папа молод. И мать молода, Конь горяч, и пролетка крылата. И мы едем незнамо куда – Все мы едем и едем куда-то”. 

Комментарии
Предыдущая статья
На «Камерате-2023» покажут спектакли Коляды, Янковского и Букаева 12:53, 10 октября
Следующая статья
В Музее истории ГУЛАГа покажут премьеру о поездке Горького на Соловки 12:53, 10 октября
материалы по теме
Блог
Эпидемия одержимости
За несколько дней после премьеры «Дон Кихот» Антона Фёдорова успел стать одной из самых обсуждаемых премьер сезона. Своим мнением делится Алена Солнцева.
Новости
Фёдоров сделает Трибунцева Дон Кихотом в «заброшенной прачечной»
27 и 28 февраля на Основной сцене Театра Наций пройдёт премьера спектакля Антона Фёдорова «Дон Кихот». В основе — оригинальная пьеса, созданная самим режиссёром по мотивам романа Мигеля де Сервантеса.