Спектакль «1968. Новый мир» Дмитрия Волкострелова на Таганке начинается с детально воссозданных зарисовок милой шестидесятнической повседневности: девушки неспешно варят суп, наносят на ресницы сухую тушь, печатают на машинке, ребята учат гитарные переборы и разбирают шахматные партии. Костюмы, говорят, создавали по выкройкам из журналов того времени. Деревянная стена-занавес оставляет актерам только узкую полоску авансцены для игры, копируя боковые стены зрительного зала и отсылая к истории Таганки, зародившейся именно тогда (художники Ксения Перетрухина и Леша Лобанов). На несколько минут, пока длится сцена, впадаешь в иллюзию, что спектакль будет о времени, о 60-х, о людях той эпохи, эпохи, как нам кажется, расцвета. Вспоминается «Звук тишины» Алвиса Херманиса, и зритель потихоньку начинает погружаться в нирвану предощущения театральной «Оттепели».
Впечатление это скоро рассеивается. Одиночные этюды служат прологом-обманкой к спектаклю «с эпилогом»: псевдоизображение в документальном стиле предваряет исследование псевдодументального стиля в изображении.
Герой этого спектакля — язык художественных и публицистических текстов 60-х. Дискурс, бывший фоном происходящих событий, существовавший одновременно с Прагой и танками, с Парижем и студенческой революцией, с Таганкой и ее внутренним сопротивлением. И этот дискурс никак не отражает эту реальность, внушая и симулируя, что «ничего не происходит» — таков и титр к первой части. Возникающий в спектакле как иронический комментарий к длящемуся отсутствию развития сценического действия, этот титр служит блестящим примером косвенного речевого акта: описательное по форме, высказывание носит прескриптивный характер, закладывая ориентацию на отсутствие реального действия в мире персонажей, на соответствие системе. Вот и во второй сцене спектакля в видеопроекции фильма Михаила Калика «Любить» герой говорит, что «человек должен жить так, как будто кругом ничего не меняется».
В девятой части, наступающей сразу за первой, вымышленные и невымышленные герои фильма Калика «говорят о любви». «Ты мокрый и чокнутый. — А ты? — Нормальная, серая»; «Это наша земля. — Круглая. — А я всю жизнь только в Москве. … Подснежники действительно растут под снегом?»; «Ты меня не любишь, а целуешь. Зачем, непонятно. — Что за детский вопрос? Приятно. А что, нельзя целоваться? — Ну если приятно, Игорь, господи, конечно можно!». Эти диалоги, снятые в фильме с любовью и обаянием свободы и искренности под музыку Таривердиева, пугают в спектакле своей бессмысленностью и искусственностью. Транслируемые ответы реальных прохожих на вопрос «Что такое любовь?» вызывают, с одной стороны, добрый смех («Про любовь? А что я могу сказать про любовь? Я служу в советской армии»), с другой — ужас перед клишированностью речи и явным желанием сказать так, как надо («Да, любовь — это действительно прекрасное чувство, достойное советского человека», «Любовь — это такое очень возвышенное чувство, которое, может быть, стоит сразу после патриотизма»). Действительно эти люди так думают или говорят только на микрофон?
В шестой (по порядку — третьей), самой протяженной части спектакля артисты произносят отдельные фрагменты из текстов «Нового мира» за 1968 год. Публицистика, литература, социология. В конце спектакля прогонят список цитируемых материалов. Он огромен, но все они сливаются в одну вязкую массу, от перемены мест слагаемых в которой ничего не поменяется, и можно соединять начало одного куска с концом другого, — стиль будет тот же. Скоро бросаешь попытки вслушаться в смысл чеканных фраз, впадая в транс от этого крошева слов. В этом журнале печатались — мы знаем — настоящие жемчужины, но многие ли улавливали их за подобным информационным шумом?
И тем не менее, в этом мире есть двойное дно. Открыто звучит только марксистко-ленинский дискурс, но между этих строк зрители читают высвечивающиеся на стене-занавесе титры. Героиня нигде не была, кроме Москвы — а в титрах ее слова дублируются на разных языках мира. Со сцены читают кондовые советские стихи — а там пускаются слова песен The Beatles, The Doors, The Rolling Stones. Титры восполняют словом то пространство, которое ограждено возведенной (не самими ли людьми?) стеной-занавесом. Кто-то их не видит, сидя к ним спиной, но кто-то робко бросает взгляд вверх, стремясь найти что-то другое, новый мир. «Сейчас звучит песня, — объявляет титр, — Но она звучит так тихо, что мы ее не слышим». Именно к этим титрам приковывается внимание, и музыка эта звучит, только «про себя». Звучит из подполья.
Мерное зачитывание благонадежных текстов в конце спектакля неожиданно взрывается речью пятерых диссидентов, вышедших на Красную площадь против введения в Чехословакию советских войск с плакатом «За нашу и вашу свободу». Их речь — именно что свободная. Живая, вдумчивая, красивая речь. Артисты в этой сцене стоят в проходе партера, проговаривая тексты, транслируемые в титрах, «в нос», превращая их в некий гул, который сложно разобрать. Последние слова протестующих на скорости проносятся в титрах, накатывая друг на друга так, что не все успеваешь прочитать. А между тем именно в эти слова вчитываешься и запоминаешь, несмотря ни на какие уловки словесного зомбирования, ни на какое забалтывание.
Основная часть спектакля заканчивается сценой (часть, конечно же, шестьдесят восьмая), в которой «делают производственную гимнастику». Под бравурные инструкции диктора «Прогнитесь! Прогнитесь!» молодые артисты театра на Таганке в растерянности и безразличии стоят на просцениуме. Псевдоописательная ремарка больше не способна сконструировать действительность. Дела не равны дискурсу.
Венчает спектакль эпилог, показ которого голосованием выбирают зрители. Джорджо Мородер рассказывает о своем пути в музыке, о том, что ему никто не говорил, как нужно, и именно поэтому и получилось создать что-то новое. Вовсю звучит его музыка, титры транслирует перевод его слов на русский. Действие вновь становится целостным. Музыка не исчезает даже во время показа немого киноплаката Фроманже и Годара. И сквозь выбоины сучков деревянного занавеса пробивается звездный свет. Скоро этот занавес рухнет, и станет возможна новая целостность, когда не обязательно будет разделять слова и дела, вкладывать главный смысл в подтекст и скрывать его за тоннами фраз, когда можно будет читать иностранных авторов не исподтишка, когда не нужно будет «обозначать», что делаешь производственную гимнастику. И хоть бы это состояние не было всего лишь небольшим прологом к очередному тягучему периоду «нового мира».
«Красный: фильм-плакат № 1968», Жерар Фроманже и Жан-Люк Годар