В Большом театре вышел балет «Мастер и Маргарита» в постановке художественного руководителя Балета Словении в Мариборе Эдварда Клюга.
«Мастер и Маргарита» Михаила Булгакова — изыск языка. Одноимённый балет на музыку Альфреда Шнитке и Милко Лазара — изыск языков. Замысел спектакля излагается Эдвардом Клюгом на всевозможных художественных лингвах, не ограничивающихся музыкой и хореографией. Так, ужас и непереводимая на язык танца игра слов вырываются из героев прямым булгаковским текстом. «Этот консультант сейчас убил на Патриарших Мишу Берлиоза», — кричит Бездомный в исполнении Клима Ефимова. Крик мы слышим и из уст Жоржа Бенгальского (Геннадий Янин): «Отдайте мою голову! Голову отдайте!».
Так начинается длительный процесс освобождения показываемого от оков жанра. В точке соединения искусств «выскочил перед нами, как из-под земли» мультижанровый спектакль «в очень возвышенной, почти меланхоличной манере» — так хореограф характеризует манифестность самого булгаковского романа. Меланхолия и сопутствующая ей децентрализация смеховой культуры, потеснившие из сюжета фарсовую динамику и страсть, не нашли поддержки у критиков, обвиняющих спектакль во всём перечисленном и более того — в отодвигании хореографии на периферию. Но Клюг оправдан по каждой статье обвинения. Румынский балетмейстер небеспричинно представляет русских меланхоликами: с нашей-то физической тяжестью, беспомощностью и ленью. Призма пребывания в стране коммунистического блока и оптика любителя русской словесности — здесь только преломляют и увеличивают то, что нужно. Вот причина антихореографической природы героев-меланхоликов: они не танцуют — только тоскливо пританцовывают. Прав и сценограф Марко Япель, утверждающий, что для постановки Булгакова «нужна дистанция по отношению к реальному миру». Дистанция выстраивается иносказанием — множеством пластических и предметных метафор, смягчающих откровенности романа.
Символично в середине балета появляются три персонажа: Никанор Босой (Юрий Островский), Пилат (Михаил Лобухин) и, наконец, Мастер (Артём Овчаренко) — воплощение триумвирата — денег, силы и искусства соответственно. Раздетых — одеть, необутых — обуть: из трёх манипулятивных сил побеждает Босой и его фальшивые купюры. Деньги не пахнут.
«А в наши дни и воздух пахнет смертью» — метафоры рождаются и на похоронной процессии Берлиоза. «Вагончик тронется, перрон останется» — только наоборот: гроб уносят, но остаётся катафалк-тележка, на которую Мастер в отчаянии кладёт свой текст. Очевидно, что этим жестом-символом Мастер хоронит свой роман: понимает, что цензура переломает ему кости. Так и происходит: критики-воины подвергают страстям Мастера-Иешуа. Границы между персонажами и главами романа размыты: будто ершалаимскую Стену Плача соединили с плачевной стеной Кремля. Наконец, и распяты оба: один — римлянами, другой — критиками. Пограничный образ, созданный Артёмом Овчаренко, — пластически и эмоционально юный, свежий, но с характерными для настроения спектакля чертами вязкости, уныния, неторопливости и как бы мягкой скруглённости, сутуловатости. Но в сцене знакомства с Бездомным — ярком pas de deux на музыку очень «шниткианского» Концерта для фортепиано с оркестром — герой Артёма Овчаренко и индивидуально, и в дуэте очень резко вычерчивает круги в renversé, grand rond en l’air и других тер-а-терных (наземных) pas arrondi — проявляет свою агрессивную природу.
В предшествующей их встрече сцене — в ресторане Дома Грибоедова — как раз и выведены упомянутые критики. Не выведено только жирное пятно их присутствия! Поклоняющихся деньгам и еде литераторов Клюг привязывает официантскими полотенцами к обеденному столу – к тому самому, за которым они сочиняют свою лоснящуюся, безвкусную пищу для ума. Всё ещё Булгаков, но уже «Собачье сердце» со столовой и операционной Преображенского. Этими же тряпками, лёгким движением руки ставшими смирительными, вяжут и Бездомного — сумасшедшие приковывают к койке сумасшедшего. Последний в исполнении Клима Ефимова — великолепное воплощение булгаковского двадцатитрёхлетнего поэта. Он аутентично «плечистый, рыжеватый, вихрастый молодой человек» с пластическим голосом душевнобольного.
Несомненна и аутентичность Маргариты Екатерины Крысановой. Рыжие волосы, пронзительный взгляд и обытовлённая пластика делают её идеальной ведьмой фильма Бортко. Но лейтмотив Маргариты у Клюга другой. Здесь она в разных вариациях ложится костьми за рукопись своего возлюбленного — таков первый план её роли. Героиня Булгакова в балете — человек отрешённый, отказавшийся от земного и плотского в пользу высших сфер. Но несмотря на тяготение Маргариты к метафизичности, она, в исполнении Екатерины Крысановой, наиболее сильна в домашних сценах. Реалистичных, но ни на йоту не переходящих в натурализм. Есть в её отношениях с Мастером и что-то невинно студенческое: в хореографию ненамеренно проникает цитата из Гайдая. Помните не отрывающуюся от конспектов героиню Натальи Селезнёвой? Так вот так же Маргарита неотрывна от романа. Романа — книги, но не романа — любви. Её дуэт с Мастером становится пластической аллегорией творения Булгакова, соединившего небесное и всеобщее с личным и земным. Мощь тишины финального адажио — уверенное подтверждение этих слов.
На фото — Мастер — Артём Овчаренко, Маргарита — Екатерина Крысанова в спектакле «Мастер и Маргарита» © Елена Фетисова / пресс-служба Большого театра
Тишина более всего ощутима — из-за своей длительности и неизбывности — в пространственной метафоре. Она же и незаметнее всего — совсем неброская в своей серости. Кричащая тишина богом забытого бассейна — собственно, и возникшего на руинах храма Христа Спасителя, на лобном месте проклятой веры — эхом раздаётся в безводном корыте из кафеля. Мертвенно-холодный цвет плиточного камня становится эмоциональным фундаментом спектакля. Однако бассейн — не только идол трупности, совковой однотипности и больничной блёклости, но и тотем проблеска чего-то светло-меланхоличного.
Но только проблеска. Аннушка уже разлила масло, а Смерть уже постучала в двери — в тринадцать вырезанных в стене дверей, ведущих не то в уборные, не то в комнаты-раздевалки. «Адам открыл дверь для смерти, и смерть с этого момента прочно утвердилась в семье человеческой». Начертанная на каждой из них буква «M» переворачивается Воландом до «W»: в этом и карающая трансформация мужчин (M) в женщин (W), и подмена человека (Man) Воландом (Woland). Но никто уже не спасёт, не прокричит: «Я освобожу узников твоих изо рва, в котором нет воды» (Зах. 9:11). И тем более никто не заверит: «Медные двери сокрушу и запоры железные сломаю; и отдам тебе хранимые во тьме сокровища и сокрытые богатства» (Ис. 45:2-3).
Внутренняя жизнь раздевалок — мир за закрытой дверью, мир гардеробной со всевозможными скелетами в шкафах. Они становятся средоточием приватного, нагого и скрытого ото всех грешного мира. Открытие проёма со всей потусторонней непристойностью становится актом обнародования и обличения грехов Москвы. Но выставление на посмешище сидящего на унитазе Босого и неприкрытой девушки в ванной — только поверхностная, наружная игра Воланда и Клюга с совестью толпы.
Они методично вымащивают дорогу в Ад, и люди, как под гипнозом, следуют по указанному пути разврата. Хореографически это отражается в деградации от слаженности салонного танца-стилизации до бессознательного сбрасывания одежды — раздевания себя и дальнейшего возлежания друг на друге. Под чарами кафешантанной мелодии и вводящего в транс танго Воланда-Лантратова природа начинает вырываться из зрителей Варьете, а стыд от неудобного положения — смешиваться с сексуальным притяжением «Парфюмера».
В иных обстоятельствах происходит прощание с природой у Маргариты — её расставание с постылой женской сущностью. Вычурная феминность двадцати маргарит — девушек образца Дитрих и Монро — от ожидаемой, жаждаемой мужчинами воздушности доходит до саморазоблачения, сбрасывания с себя ярлыка эфемериды. Маргарита одна из них — одна из тех, кто мечтает сорвать парик одинаковости и розовое платье беспомощности. Вожделенная мужчинами грация сменяется мудро-эгоистичной свободой.
Сцена полёта Маргариты сделана с аккуратной оригинальностью. Почерк маэстро Клюга в «Мастере и Маргарите» сравним с каллиграфией персонажа другого русского романа — князя Мышкина из «Идиота». «Смиренный игумен Пафнутий руку приложил»… Балетмейстер и сценограф отказываются от прямолинейного имитирования полёта, уже набившего оскомину трюка: на сцену просто и безобидно спускаются маленькие домики. Вот и весь полёт! Маргарита топчется по крыше дома-макета — вот и весь погром. Пляшет на костях Латунского — на кукольном, цвета белой кости, домике личности-лилипута. И сходит она с крыши только тогда, когда крыша съезжает у самого критика. Московская гигантомания разбита в пух и прах — но в случае Большого театра, скорее, в пух. Воздушное чувство отпущения прежней природы разливается благодаря взлетающим платьям из газа. Остаётся земное, но не приземлённое — нетипичный подход к столь излюбленной визионерами сцене, да? Как правило, инсценировки и экранизации доводят демонизм в этой сцене до кульминации. Версия Клюга — исключение. Он не пытается во что бы то ни стало первым проплыть стометровку бассейна — он атлет на длинные дистанции. Он за вдумчивый, драматически насыщенный танец. И таковой возможен только на втором дыхании размеренной эстафеты. «Бытовизм и буквализм способны помешать этому произведению» — верные стилистические предостережения Марко Япеля, созвучные иносказательной речи балетмейстера.
Из-за этого в бале Сатаны не будет дикого выхода разнообразной хтони: Эдвард Клюг пугает единообразием дьявольского. Страшит не раскатами воплей преисподней, а тихим, завораживающим спокойствием: неизвестность — вот что, действительно, внушает ужас. Краснописец Клюг вырисовывает графически уникальную картину спектакля: артисты кордебалета — каждый в длинных красных перчатках — образовывают тянущиеся в две стороны линии жизни, красные нити судьбы, трансформирующиеся в инсталляцию mors aeterna с перевёрнутой восьмёркой и черепом во главе. Групповая фигура бесконечности становится вторым сатанинским символом после зловещего абриса рога Бафомета — кажущейся сбоку фигуры. Красные руки вообще — бесконечный повод для интерпретаций. Это и заострённые пики, и кровожадные зубы, и когти-щупальца чудовища и, наконец, простое осуществление выражения «по локоть в крови».
На фото — Зрители театра Варьете — артисты Большого театра в спектакле «Мастер и Маргарита» © Елена Фетисова / пресс-служба Большого театра
Бал у Эдварда Клюга звучит по-барочному, сцена в театре Варьете — раскрепощёнными танговыми интонациями. Музыка — один из самых цельных, жутких и воздействующих героев спектакля — пятая в свите Воланда. Как минимум четверти своего успеха балет обязан музыке: особенно цепляющим и рвущим всплескам мотивов Шнитке, иногда ослабленных религиозной плавностью. И Лазару, воплотившему в музыке всё плотское от романа — бурлескные, типично московские сцены. Соединение двух композиторов не нанесло ущерба целостности спектакля: опусы подобраны с заделом на их гомогенность. «Мастер и Маргарита» этим и отличается от других спектаклей на подобные по значимости сюжеты: те часто грешат приготовлением музыкального винегрета. Так, увертюра «Тангейзера» в них запросто может следовать за цыганским романсом. Клюг и дирижёр-постановщик Антон Гришанин не согрешили — опасно в таком-то окружении.
Окружение, действительно, опасно, вдвойне же опасно в фрагменте окружения оголённой толпы — комбинацией coupé jeté en tournant en manège в исполнении свиты. Дьяволы в деталях — прописаны до мелочей, до тонких психологических подробностей. Воланд в исполнении Владислава Лантратова — вершина всего и всея: и архидемон, и великий престидижитатор, и даже вполне человечный московский профессор в халате. Чеканная, несколько лошадиная, чуть ли не коровья, пластика изысканного Фагота (Егор Геращенко), Бегемот (Георгий Гусев), исполненный без прямолинейного воплощения животного на сцене, но с акцентом на кошачьей грации и неусидчивой прыгучести персонажа, — всё больше и больше влекут зрителя к преисподней. Пластически из остальных выделяется Гелла (Анна Денисова) с лейтмотивом разрезающего перекреста ног. И, пожалуй, только Азазелло не обладает запоминающимся тембром танца — или просто теряется среди богатой другими тембрами демонической полифонии.
Инфернальная сценография живет по афоризму Ежи Леца: «Когда я думал, что достиг дна, снизу постучали». Москва тридцатых годов в своей безнравственности пала так низко, что ниже уже только Ад. Как это модно сейчас говорить: «Дно пробито». Черти рвутся стучать на советских стукачей той поры. Так, из-под планшета сцены, на Патриарших прудах появляется Воланд. С тем же покровом мистичности в финале растворяется Пилат.
Прокуратор в этом балете — фигура, раскрытая немногословно. Или почти не раскрытая — так же, как и эпизод первой встречи Мастера с Маргаритой. И то, и другое — обидные лакуны спектакля. Всё же персонаж слеплен (балет начинается с изваяния образа Пилата Мастером-скульптором) унылым, тяжёлым и самоуничижительным — всё отражения его нестерпимой головной боли. Распяв Христа, прокуратор казнил самого себя: сцена переводит эту мысль в удары молота в руках Понтия по приставленному к его же лбу гвоздю — сильный эпизод монументального Пилата Михаила Лобухина.
Два акта — две нисходящие конструкции. Два сальто-мортале с вышки бассейна при последующем мягком погружении в водную гладь. Из тишины-перемирия с закипающим чаем в конце первого акта развитие приходит к тотальной тишине и к разрешению всех конфликтов во втором — чайник успел вскипеть и остынуть. Борьба и искания — всё кончилось. Внутри динамических взрывов спектакля наступает примиряющий все стасис — отпущение всего ироничного, дьявольского, бренного; то же, но уже окончательно, наступает в конце. Зритель наблюдает завораживающую иллюзию-иллюстрацию булгаковских строк: «Этот герой ушёл в бездну, ушёл безвозвратно, прощённый в ночь на воскресенье сын короля-звездочёта, жестокий пятый прокуратор Иудеи, всадник Понтий Пилат».
Остаются только Мастер и Маргарита. Покой. Финальная часть фортепианного квартета Шнитке — moderato pastorale. Освободившись от земных волнений allegro, возлюбленные по-домашнему непринуждённо сидят за столом вечной умиротворённости и играют в битки — Христос воскрес.