Спектакль «Варшавское кабаре» стал первой постановкой Кшиштофа Варликовского, которую руководимый им Nowy Teatr w Warszawie сыграл в своем новом долгожданном помещении. Театр. предлагает два кардинально противоположных мнения об этом спектакле и о том, что такое хороший тон в искусстве.
Дмитрий Ренанский: Должен признаться: я абсолютно заворожен фигурой Варликовского — он для меня настоящее священное чудовище, monstre sacre, художник невероятного личностного масштаба, обаяния и энергии. Он принял собственную инаковость, осознал ее — и сделал главным своим творческим инструментом. Он всегда осознавал себя чужаком: в родном ли Щецине (представляешь, каково это — быть геем в хмуром портовом городе в коммунистической Польше?), в Париже ли, где он остро ощущал себя иностранцем, или — по возвращении домой — в Кракове, где с его европейской выучкой ему была уготована роль изгоя. «Инакость была и остается главным источником моего вдохновения» — так дословно Варликовский говорил о себе во время одной из наших бесед. Он вообще очень любит размышлять о том, что искусство спасут гомосексуалы и евреи: они смотрят на все как бы со стороны, что творчески очень плодотворно. В такой точке зрения есть драма — не в психиатрическом, конечно, а в сугубо театральном смысле. Я, честно говоря, убежден, что театральный язык Варликовского — производное от его квир-идентичности.
Камила Мамадназарбекова: В последнем своем спектакле он как будто эксплуатирует эту квир-идентичность.
Дмитрий Ренанский: Ну, я бы сказал, что «Варшавское кабаре» — это не вполне спектакль, это скорее манифест Варликовского и одновременно декларация о намерениях его «Нового театра». Тут довольно важно, как мне кажется, обозначить обстоятельства появления этой постановки — ее не вполне корректно оценивать в ряду других опусов режиссера.
Камила Мамадназарбекова: А корректно ли определять художника через его биографию, тем более через его сексуальность? А если уж он сам себя так определяет, то, на мой взгляд, не стоило превращать это в комедию.
Дмитрий Ренанский: Что ты имеешь в виду?
Камила Мамадназарбекова: Ну а что такое спектакль «Варшавское кабаре»? Это большая четырехчасовая импровизационная структура, которая имеет, как в кабаре, номерную систему и в которой эта тема, серьезная, глубокая, трагическая, высмеивается на уровне сюжета и очень педалируется эстетически. Это не просто театр, а какой-то долгий и мучительный гей-театр.
Дмитрий Ренанский: «Ты так говоришь, как будто это что-то плохое», — процитирую я знаменитый интернет-мем. А вообще, я совершенно не согласен с тобой по сути. Если помнишь, в «Варшавском кабаре» одна из сюжетных линий рассказывает о двух геях, приходящих на сеанс к психоаналитику.
Камила Мамадназарбекова: Ага, Джейми и Джеймесон. Варликовский цитирует сцену из фильма Shortbus Джона Кэмерона Митчелла.
Дмитрий Ренанский: Так вот один из этих миляг произносит замечательную, знаковую для «Варшавского кабаре» фразу: «Никогда не говори мне, что я могу делать, а что нет».
Камила Мамадназарбекова: Я и не говорю. Просто невежливо ставить зрителя в положение случайного гостя на чужом дне рождения.
Дмитрий Ренанский: Ну, положим, все мы в Авиньоне переживали на этом спектакле похожие чувства. Чтобы оценить его по достоинству, нужно хорошо понимать контекст. Это ведь вполне себе site-specific art: премьерой «Варшавского кабаре» Варликовский открыл площадку, которую «Новый театр» после долгих мытарств получил-таки у польского правительства. Дело было весной прошлого года — я тогда довольно часто бывал в Варшаве и своими глазами наблюдал то, о чем Варликовский говорил в каждом предпремьерном интервью: польское общество испытывает с начала 2010-х чудовищные шовинистические и гомофобские позывы. И «Варшавское кабаре» — программный жест «Нового театра»: нам кажется, что это как будто только в России ведутся дискуссии о том, на какой пропагандирующий чуждые ценности театральный срам тратятся деньги налогоплательщиков. Но в Польше такие дискуссии тоже имеют место. И «Варшавское кабаре» — это, как принято сейчас у нас говорить, «ответка»: дорогие налогоплательщики, на ваши деньги «Новый театр» будет делать все, что его душе угодно.
Камила Мамадназарбекова: Отлично. Превентивные меры. Получается жест политически важный, но эстетически небезупречный.
Дмитрий Ренанский: Ну, положим, Варликовский никогда не был перфекционистом — мне трудно вспомнить хотя бы одну его постановку, в которой не было бы длиннот или драматургических провисаний. Но при этом его спектакли устроены таким образом, что эти несовершенства являются обязательными условиями игры: в каких-нибудь «Африканских сказках Шекспира» пять часов кряду режиссер думает на глазах у зрителя, буквально на ходу формулируя множество (в том числе и сугубо театральных) мыслей — петляющих, совершающих парадоксальные кульбиты, оспаривающих друг друга и вообще предпочитающих скорее задавать вопросы, чем на них отвечать. И все его длинноты дорогого стоят. А вообще, разговор об «эстетической небезупречности» попахивает чем-то фашистским. От пуризма до нацизма один шаг — «Варшавское кабаре» в том числе ведь и об этом.
Камила Мамадназарбекова: Понимаю, о чем ты говоришь. Горизонтальные структуры против иерархических, множественность смыслов. Я не видела всех спектаклей Варликовского, только «(А)поллонию», но, могу сказать, все те же самые приемы: разрушение вертикальной иерархии, расширение спектакля в ширину, пространственно и смыслово, прозрачность, протяженность, полифония — все, что прекрасно работает в трагедии, когда он говорит на серьезные темы серьезным тоном, теряется в развлекательном жанре. Те же самые приемы — а он очевидно повторяется — тут не работают. Я не пытаюсь навязать ему какое-то прочтение. Мне нравится, как им придуманные законы работают в других спектаклях. Просто мне кажется, что здесь они не работают. Мне кажется, что у него производственная необходимость на этот раз оказалась важнее художественной. У него открылась новая площадка, он вспомнил, что ему нравятся два фильма — «Кабаре» и Shortbus, — и он сделал по мотивам этих двух фильмов большую дискотеку. Не привинтив ее детали друг к другу так плотно, как он это сделал, скажем, в «(А)поллонии».
Дмитрий Ренанский: С профессиональной точки зрения у меня этот спектакль тоже вызывает множество вопросов: «Варшавское кабаре», по гамбургскому счету, самая рыхлая и самая невнятная из зрелых работ Варликовского — кстати, она, как ты помнишь, получила в Авиньоне чудовищную прессу. Но всем хулителям «Варшавского кабаре» хочется ответить цитатой из советского фильма «Золушка»: «Изверг, не мешай нам веселиться!» Варликовский поставил дискотеку — так давайте же будем судить художника по его же законам. Как пела певица Пинк, Get the party started — ведь это так свит, муси-пуси, мармеладно!
Камила Мамадназарбекова: И профессионалы, и так называемые простые зрители пришли не на политическую акцию и не на site-specific event, а на очередной спектакль мастера современной польской режиссуры. Маркетологи и фестивальная индустрия именно это им предложили. А попали они на домашний капустник.
Дмитрий Ренанский: Любая попытка встроить этот спектакль в систему традиционных театроведческих или искусствоведческих ценностей для меня неприемлема.
Камила Мамадназарбекова: Ну почему же традиционных?
Дмитрий Ренанский: Ты постоянно пытаешься втиснуть «Варшавское кабаре» в какие-то рамки, а оно постоянно из них выламывается. Повторюсь: это не столько спектакль, сколько акция саморепрезентации. «Варшавское кабаре» можно сравнить с выступлениями Дженезис Пи-Орридж, который в финале каждого своего концерта рвет на себе рубаху, предъявляя публике идеальную женскую грудь. Это явка с повинной в жанре «пришла и говорю», и то эмоциональное содержание и тот жест, которые есть в этом спектакле, отменяют для меня все его профессиональные проблемы.
Камила Мамадназарбекова: Строго говоря, нет. Транссексуальность — это совсем другая история, гораздо более хрупкая и исповедальная. Вспомни «Гардению» Алана Плателя или фильм «Превращение» Энтони, друга Дженезис Пи-Орридж. Там же такой сценарий, который Петр Грущинский мог бы написать, если бы у него было хорошее настроение. В основе «Варшавского кабаре», конечно, лежат мемуары Джастин Вивиан Бонд, но только как часть фильма Shortbus. На сцене прекрасного (прекрасную?) Джастин Вивиан Бонд изображает полноватый месье в гриме. И вообще, Дима, как мы можем оценивать спектакли в терминах «энергии» и «эмоционального содержания». Некоторые дамы еще пишут «я плакала» или «я испытала катарсис».
Дмитрий Ренанский: Ты сейчас практически дословно процитировала один из самых блестящих текстов новейшей российской оперной критики, увенчанный фразой «В зале многие плакали». Но я в данном случае говорю не о собственных переживаниях, а о том, что Варликовскому удалось факты своей биографии сделать фактом искусства. А для этого нужно обладать очень большим талантом — у кого, кроме Кристофа Шлигензифа, скажи, это еще получалось?
Камила Мамадназарбекова: У Марины Абрамович. Тут можно целый список предложить. На самом деле мне очень нравится твой подход: давайте не будем смотреть на это как на спектакль, потому что это акт саморепрезентации. Но тогда давай положим это на какую-то искусствоведческую полку, опишем как перформативную практику.
Дмитрий Ренанский: (После долгой паузы.) Не хочу. Потому что это ровным счетом ничего не объяснит. В Авиньоне я смотрел «Варшавское кабаре» на следующий день после «Путешествия через ночь» Кэти Митчелл — и это было, конечно, дополнительное переживание. Спектакль Митчелл — выдающаяся, комар носа не подточит, режиссура, опять-таки вполне себе гендерно проблематичная, но, положа руку на сердце, ничего более унылого и в художественном, и в человеческом смысле я на прошлогоднем Авиньоне не видел. При этом о спектакле Митчелл можно, наверное, написать диссертацию — такое количество болевых точек он задевает. А вот о «Варшавском кабаре» говорить в таких категориях совсем не хочется. А хочется еще раз пережить этот спектакль заново как трип. Мне кажется, что здесь сказывается типично русская проблема — мы слишком много говорим о профессии, будучи не способными отдаться прямому восприятию, оказаться вовлеченными в ту игру, что затевает с нами режиссер: ровно то же ведь происходит и со спектаклями Някрошюса.
Камила Мамадназарбекова: Смысл моих претензий к Варликовскому такой же, как и к Митчелл. Мне нравится то, что он делает в других спектаклях. Мне кажется, что в этом конкретном спектакле он это делает хуже. Эмоциональный посыл, который он тебе со сцены дает, до меня почему-то не долетает. Может быть, я не чувствительна к внутренним польским темам, которые, кстати, интересно было бы описать подробнее. А может быть, дело в чрезмерно педалированной гей-культуре — при том что я нормально смотрю гей-кино, немного в нем ориентируюсь. Меня не смущают мужчины с наклеенными ресницами, поющие в боа. Я считываю протестность в их поведении. Причем какую-то общечеловеческую, гуманистическую. В первой части спектакля у нас Берлин 30-х годов накануне катастрофы, во второй части Нью-Йорк после 11 сентября. И в том и в другом случае нарушение норм сексуального поведения в самом широком смысле имеет протестное содержание. Лозунги Make love! и Let’s dance!, которыми Варликовский открывает любой разговор об этом спектакле, еще в 60-е приобрели политическое звучание. Но мне неловко от этого протеста, выраженного так прямолинейно.
Дмитрий Ренанский: Меня страшно привлекают в искусстве все феномены, связанные с внутренней свободой художника. И чем радикальнее и чем несовершеннее будут ее проявления, тем лучше. Что мне нравится в «Варшавском кабаре», так это абсолютное пренебрежение всем, начиная хотя бы с норм вкуса: понятно, что розовый гроб, который осыпают золотыми блестками под какую-то пафосную песню, — это чудовищная пошлость. Но вот если так задуматься — а, собственно, почему? Кто сказал, что розовое и блестки — это плохо? Не мешайте нам веселиться!
Камила Мамадназарбекова: То есть ты воспринимаешь «хороший тон» и «хороший вкус» как нормативный инструмент?
Дмитрий Ренанский: Так же можно ответить и на филиппики в адрес режиссера, который якобы завалил всю драматургию спектакля.
Камила Мамадназарбекова: Ок. Радикальный акционизм. Но если искусство акционизма не предполагает повторения. Можно было бы поспорить, что это не акция, а хэппенинг. Но вот беда — в нем нет взаимодействия со зрителями. К тому же Варликовский предлагает нам это действо не на лужайке под открытым небом и не в галерее, а в пространстве, разделенном на зрительный зал и сцену, где я четыре часа прикована к стулу.
Дмитрий Ренанский: Хотя на самом деле ты можешь в любой момент встать и уйти — особенно если тебе что-то не нравится. Смотри, как интересно получается: ты абсолютно свободна, но почему-то навязываешь самой себе традиционную модель поведения, которая делает тебя несвободной. Ты сама вписываешь себя в рамки стереотипного поведения. Поэтому, кажется, «Варшавское кабаре» и вызывает в тебе такой протест: спектакль Варликовского — квир чистой воды, он отменяет нормативность, отрицает жесткие рамки и стереотипные идентичности. А вообще… Выйдя после «Варшавского кабаре» жарким авиньонским вечером на улицу, я как-то очень остро понял, в чем состоит главная беда театра. Ключевая его проблема — унылая гетеронормативность.