В БДТ состоялась премьера «Елизаветы Бам» — спектакля по одноимённой пьесе Даниила Хармса и другим текстам обэриутов. О том, как типичный для постреволюционной России сюжет ареста вписан режиссёром Оскарасом Коршуновасом и художником Гинтарасом Макарявичюсом в бесконечность круга — Арсений Суржа.
Спектакль не имеет ни начала, ни строго очерченного конца. Бесконечность — свойство всего круглого, и эта рекурсивная — да и во всем остальном кругообразная постановка — не исключение. Еще до начала действия зритель наблюдал бродящего по сцене Хармса (Борис Заруцкий) с узнаваемыми атрибутами обэриута. У писателя будет и фантастическое воплощение — Чудотворец (Андрей Аршинников) — автобиографичное творение и альтер-эго Хармса. Трогателен, как Пьеро.
Даже антракт-катаракт не прекращает действия. Велиопаг (Семен Мендельсон) — вымышленный композитор вымышленного спектакля — превращает обычный антракт в симфонический. Фамилия актёра говорящая: маэстро Мендельсон играюче переключался на своём клиросе между множеством инструментов и жанров: от рэпа до классической музыки — создавая не то что фон — полноценный план «Елизаветы Бам». То усугубляющий настроение действия, то оксюморично его контрапунктирующий — когда баховская ария сопровождала бамовскую оргию. Вся постановка — поток сознания с соединением несоединимого. Здесь и актёры не соединимы: ансамбль распилен на множество сольных партий, которые в абсурдистском мире глухоты не слышат друг друга. Это не плохо, это – жанр.
Это спектакль ярких неоновых вспышек и мощных звуковых толчков — так светомузыкально проиллюстрирован бег согнутых человечков — почти троллей из пещеры горного короля. Перкуссионные вибрации и стук пластической группы — подлинно стукачей в красных масках-чулках — рождают мощный энергетический сгусток.
Оскарасом Коршуновасом с детальной точностью воплощен хармсовский принцип акторства из манифеста ОБЭРИУ: «Декорация, движение актера, брошенная бутылка, хвост костюма — такие же актеры». Так и архитектурный объект в центре сцены несет на себе всю архитектонику спектакля. Вращающаяся композиция окружает зрителя знакомыми хармсовскими предметами. Своими спиралями она повторяет татлинскую башню — подобный «Елизавете Бам» плод революционного века. Башня раскрывает три проекции спектакля — широту, глубину и высоту. Действие происходит повсюду — что делает спектакль горизонтально и вертикально многоплановым. Эта же инсталляция напомнит и детскую карусель. Так она становится метафорой игровой формы пьесы. Лошадка же — привычная рабочая сила каруселей — выпасывается Хармсом на соседнем поле симультанной композиции. На соседнем — потому что здесь ничто не уживается друг с другом.
В круговой ход карусели вплетен весь обэриутский бестиарий: Пиноккио на пилоне, нагой Петр Николаевич и Красные насильники. Три альтер-эго Елизаветы — Эдуардовна, Ивановна-Петровна и Таракановна — тоже плод чьего-то похотливого воображения. Все четыре, включая предводительницу, эротизированные персонажи японской культуры. Бам воображает себя то плохой девочкой в вызывающем наряде (Анастасия Чайникова); то гейшей (Елена Осипова); то горничной-блондинкой (Екатерина Старателева). Самая же настоящая она — еще один архетип сексуальной культуры — аниме-школьница.
От порнофильмов страсть героини перешла к хоррорам. Ну а чем красный террор не хоррор? Фантазия то порождала Фредди Крюгера, то превращала Бам с помощью прически в дух из «Звонка», то сосредотачивала все это цирковое шествие на фокусе с распиливанием. Пила — важнейший инструмент Коршуноваса. Распиливание и разъединение — его подход к драматическому материалу. Пила для Бам — Эрос и Танатос в одном зубце: на этот неконвенциональный фаллический символ она садится со страшным криком и отголосками экстаза. La petite mort на французском — маленькая смерть с коннотацией оргазма. Эта якобы Бедная Лиза — истязаемая, прежде всего самой собой, и уже потом, фантомно, чекистами — увлечена далеко не одним Эрастом. У ее исполнительницы — Александры Дроздовой — с обаятельной нимфеточностью сосуществует нимфоманство. Страсть приобретает дьявольский оттенок — оттого из-под ее квартиры вылезает крюгероподобный дьявол-паук. Но все это сочетается с чуть ли не ангельскими детскостью и внешностью Елизаветы. Ее лейтмотив — беззаботная игра в классики. Она то и дело скачет по их полям — самозащищается этим от самых абсурдных ситуаций — сублимируя свой страх в игру. Весь спектакль — игровое поле ее классиков. Да и до Кортасаровской «Игры» тут недалеко.
Ее родители — один в один пуритане с картины «Американская готика». Папаша Бам в исполнении Виктора Бугакова — лиричный контрапункт спектакля, вернее, контрапунктик с внешностью Андрея Белого. Он древнее ископаемое — поборник шекспировской драмы на обэриутской сцене. Вместе с простовато-чудаковатой матерью Елизаветы (Полина Дудкина), они смещены на периферию площадки. Это окраина книг и метронома — логики и гармонии. В не подчиняющемся «отстукиванию театрального метронома» спектакле любые μέτρον и νόμος — меры и правила — будут на краю.
Двое из ларца — нелепые в своей клоунообразности чекисты — совершенно противоположны. Пётр Николаевич (Тарас Бибич) переходил от быдловатого образа к образáм: к гордой душе горьковского человека и к телу балетного Фавна. Притом оголенного — поэт и гражданин обратился в акциониста: разделся догола под «Послание, бичующее ношение одежды». Он архетип злого копа — противовес изнеженному Ивану Ивановичу. Последний, в исполнении Максима Бравцова, лишён всякой бравады: вопреки миссии душегуба его персонаж чист душой. Своим сытым лицом он напоминает ошалевшую кошку Матильду из «Карлсона» или другого хармсовского Ивана Иваныча — того, что был самоваром.
Это мир диссонансов — где на прелюдии Баха остаются следы «Кровостока». Здесь фортепиано оказывается подставкой для синтезатора, а балет — мишенью для ироничных выстрелов авангарда. Балерина — на деле какой-то дядя Степа — все время норовит «выпилиться». А как иначе в спектакле с вездесущими пилами? Долговязый артист в шляпе и пачке стреляет по приделанной к телу мишени — классика не выдерживает и самоистребляется.
Спектакль Коршуноваса — психоделический аттракцион, резко ускоряющий и замедляющий свои механизмы. На пике же русских горок действие намеренно просаживается гран-интермедией — просиживанием штанов за анекдотичными рассказами обэриутов. Но постановка не остановится и пойдет на последний круг. Спектакль начнет закругляться под «Лунный свет» Дебюсси — закончит же без всякого света. С прочтения в полной темноте хармсовского «Не теперь» («Это есть это. То есть то…») система образов вдруг прояснится — но рассудок омрачится еще сильней.
Все вернется на круги своя. «То» останется «тем», а «это» — «этим». Зритель, как и в начале, останется с Хармсом. Правда, уже с его чудотворческой сверхформой. Спектакль, из приличия пытавшийся выпрямлять сложный, нелинейный нарратив, окажется бессилен перед порочной «круглостью», читай: сложностью, Хармса и Коршуноваса.