Это письмо любимый ученик Вадима Гаевского Саша Березкин писал в тюрьме, сидя на корточках в камере, где почти нет света, вообще нет окон и стоит чудовищная духота. Письмо, вероятно, было бы длиннее, но к моменту написания у Саши оставалось для ответа всего два оплаченных листа. О диком обвинении в адрес Березкина и чудовищных процессуальных нарушениях в ходе этого дела журнал ТЕАТР. уже неоднократно писал. Именно судьба Саши была в последнее время главной темой разговоров Гаевского с ближним кругом людей. Журнал ТЕАТР. публикует текст в память о выдающемся театроведе, написанный его учеником, за судьбой которого мы стараемся следить.
К вечеру принесли заказанное родными мороженое. Его вкус в распаренных жарой тюремных стенах совсем не стыкуется с окружающей действительностью. Очень театральная, по сути, нестыковка, сдвиг. Вадим Моисеевич обожает подобные вещи. Ем это мороженое и вспоминаю его. А три минуты спустя, наконец, приносят все отставшие за прошлую неделю письма. И я узнаю, что Вадима Моисеевича больше нет. Даже в этот горький миг снова искрит его любимый сдвиг, сбой, сплав.
Потому что с Вадимом Моисеевичем всегда так. Как-то он с хохотом… нет, не с хохотом, со своим невероятно обаятельным хохотанием рассказывал нам дикие подробности травли его учителей в страшном 1949. И как его самого потом больше суток допрашивали, исключали из ГИТИСа, потом восстанавливали… Или совершенно хармсовская история «про Шостаковичей». Это была одна из любимых баек В.М. Он как-то сидел в гостях на даче, и вдруг в какой-то самый неожиданный момент, посреди беседы, хозяин дачи затих, переглянулся с женой и напряженно произнес: “Шостаковичи”. Спустя какое-то время, разговор продолжился. Так повторилось несколько раз и выглядело совершенно сюрреалистически. А потом оказалось, что дача была рядом с дачей Шостаковичей, и внуки композитора “шостаковичи”, изрядные хулиганы, проходя мимо дачи, где гостил В.М., швырялись камнями в дом, поэтому каждое их приближение вызывало у хозяев тревогу. Эта история повергла рассказчика и слушателей в смеховую истерику. А о пронзительном, сражающим запредельным ужасом квинтете Чайковского «Мне страшно» Вадим Моисеевич говорил так, что хотелось как Карлсону – встать на колени и повыть от удовольствия.
На поминках по Леониду Константиновичу Козлову все было чинно и торжественно-скорбно, пока слово не взял Вадим Моисеевич. И, заразительно хохоча поведал, как «они с Лёней» бранились друг с дружкой на совместных семинарах РГГУ, напрочь забывая проверить знания и готовность присутствующих нас – студентов. Никогда не видел ни до, ни после, чтобы люди на похоронах так хохотали: привет от Орсона Уэлса.
И вот это непередаваемое хохотание Вадима Моисеевича – ни в коей мере никого не умаляющее, какое-то всепрощающее, уютное, домашнее, со старомосковской щедрой и широкой добротой, нет – добростью – оно явственно слышно и в его текстах.
Уже здесь, после ареста, мне посчастливилось прочитать одну из его последних статей о пастернаковском Живаго. Лакомство, куда острее мороженого. Сейчас увидел в этом романе кусочек, который… ну вот точно о Вадиме Моисеевиче от слова до слова. «Не о чем беспокоиться. Смерти нет. Смерть не по нашей части. А вот вы сказали: талант, это другое дело, это наше, это открыто нам. А талант – в высшем, широчайшем понятии есть дар жизни».
Плачу вместе со всеми вами, кто, как здесь говорят, на воле, о Вадиме Моисеевиче. Но когда вспоминаю его хохотание, становится не так горько. Как от мороженого в тюрьме.
А еще я бесконечно и постоянно счастлив, что не только учился у Вадима Моисеевича, но и успел познакомить и даже немного подружить с ним моего сына. Теперь он сможет рассказать своим будущим детям, что между ним и обожаемым Вадимом Моисеевичем и нашей семьей Чеховым всего три рукопожатия, и не каких-то случайных, а очень теплых и крепких: Гаевский – Бояджиев – Мейерхольд – и вот он – Антон Павлович. А я сейчас чувствую себя типичным чеховским Нюхиным: «Dixi et animam levavi!», сказал и облегчил душу.