rus/eng

Трансфуристы: подповерхностное противотечение

Сергей Сигей (Сигов) и Ры Никонова (Анна Таршис), «Филемон и Бавкида послевоенного русского авангарда», до сих пор не вписываются ни в какие рамки: даже сегодня трудно сказать, были они театральными людьми, работавшими в нетеатральных пространствах, или нетеатральными людьми, построившими свой театр, не совпадавший с общепризнанным

Герои этого рассказа учились в Ленинградском государственном институте театра, музыки и кинематографии (ныне РГИСИ) — сначала Анна, потом Сергей. Анну пытались привести к общему знаменателю и, не добившись этого, отчислили. Сергей благополучно закончил институт. С театром как учреждением ни один из них не имел дела, но среди их сочинений есть пьесы и диалоги, их выступления были всегда сценическим действием, и одним из самых важных жанров для них естественным образом оказался перформанс. Они занимались не только визуальной, но и жестовой и акционной поэзией («жестикуляционные поэмы», «поэмы на частях тела слушателей, чтения с разноцветными рупорами, чтения с симультанными рисуночными иллюстрациями»), аудиопоэзией. Фрагменты их перформансов можно найти на Youtube. Их одежды или головные уборы размалеваны пестро и грубо, движения точно расчислены, и нет ничего серьезней их балагана, домашнего и вселенского.

Что знает Википедия

Рассказ случайного свидетеля

Это что-то вроде воспоминаний, но память настолько ненадежна, что каждую фразу надо бы начинать с «кажется» или «насколько я помню». Всё, что было сорок или даже тридцать пять лет назад, уже утонуло в сладком тумане, восстановить детали и точную последовательность кружащихся в сознании картин невозможно. А фактов я и не знала — цифры не усваивала, излагавшиеся мне эпизоды биографий воспринимала лишь как иллюстрации к разговорам, зачастую незначительным (или казавшимся мне незначительными по невежеству). Сказав это, в дальнейшем постараюсь избегать слова «кажется». Но прошу учитывать, что оно всегда подразумевается, и снисходительно относиться к сладости растекающегося по пейзажу тумана.

Название для этого текста придумать долго не получалось. Из отвергнутых лучше всего было простецкое «Дура о гуру», к счастью, быстро вытеснившее из головы банальнейших «милых спутников», о которых «не говори с тоской: их нет, но с благодарностию: были». Дура и гуру, наверное, понравились бы Сергею по звучанию. Но для рассказа о нем — слишком грубо.

И «Последний эгофутурист» — тоже неудачный вариант. Потому что — кто знает? Может, еще появятся.

Давным-давно деревья были маленькими, власть — советской, а крейсеру «Аврора» и в страшном сне не снилась Охтинская башня. Через год после окончания школы, в 1978 году, меня, москвичку, понесло поступать на заочное отделение театроведческого факультета ЛГИТМиКа. Так уж вышло. Поступила.

Сидя в классе, еще непривычном, среди еще незнакомых однокашников (в основном однокашниц), и добросовестно пытаясь что-то записать, услышала пробежавший по рядам странный шепот: «каменщик, каменщик». Подняла голову: по проходу шел, слегка сутулясь и неотрывно глядя в пол, невысокого роста длинноволосый человек, на вид немолодой. Высокий лоб с залысинами, впалые щеки, тонкие черты, глубоко посаженные глаза под густыми бровями, почти страдальческий изгиб губ, сосредоточенно-отрешенное выражение лица. Усталого, как будто припыленного — начавшие седеть черные пряди, спадающие на воротник, и чуть потертый, потускневший пиджак усиливали это впечатление.

«Каменщик, каменщик, в фартуке белом, что ты там строишь? Кому?» Нет. «Я ломаю слоистые скалы в час отлива на илистом дне, и таскает осел мой усталый их куски на мохнатой спине». Потому что и каменщик, и его осел, и оба в светлой каменной пыли.

Потом, обернувшись, я сумела поймать его взгляд — спокойный, очень внимательный и цепкий, может быть, немного насмешливый.

Сергей Сигов, по анкете — ейский учитель, — в том месте и в тот час выглядел интригующе-неуместно, но ощущал себя совершенно естественно. Вскоре стало ясно, что в результате многолетней тренировки он научился удерживать внутреннее равновесие практически в любой обстановке, не теряя связи с происходящим вокруг, реагируя на внешние раздражители в случае необходимости, но не вовлекаясь ни во что, для него неинтересное (то есть более или менее просто ни во что).

Как он утверждал, в институт его привела прямая необходимость: специалисту с высшим образованием должны были платить больше, чем недипломированному. С ЛГИМТиКом у него были родственные связи, там преподавала сестра его жены1, а профиль института позволял на официальных началах заниматься тем же, чем он занимался всю сознательную жизнь, помимо литературы, живописи, перформанса и самиздата — изучением истории русского авангарда ХХ века.

По возрасту (31 год на день поступления в институт) он был одним из самых старших на курсе, да еще и казался старше своих лет. За ним тянулся длинный шлейф слухов (запущенных, видимо, преподавателями): что он поэт и художник, что до Ейска жил в нескольких городах, зарабатывая чем только мог, что какое-то время действительно работал каменщиком, что двое детей, что много знакомых в Ленинграде. С его феноменальной памятью, знанием и пониманием истории искусства, проявившимся сразу, он мог бы при желании стать звездой института. Желания не возникло, он стал достопримечательностью.

Курс наш был заочный, а потому предельно разномастный. Самой старшей оказалась народная артистка Украины Светлана Харабет (Отченашенко), почти ровесница и почти землячка Сергея (ведущая актриса Донецкого русского драматического театра из г. Жданова, от которого до Ейска через Азовское море рукой подать). Украина вообще, в силу причудливого распределения подшефных регионов между двумя культурными столицами СССР, относилась к ленинградской зоне, во всяком случае, мы считали, что ее театральное образование курируется ЛГИТМиКом, а не ГИТИСом. Поэтому к нам попали и завклубом из Запорожья, и актриса симферопольского кукольного театра, игравшая седьмого козленка в сказке «Волк и семеро козлят» (обе очаровательные). В целом географическая карта набора выглядела впечатляюще: центральная Россия почти не была представлена (если не считать Ленинграда и, в моем лице, Москвы), зато присутствовали Карелия, Краснодарский край, Северный Кавказ, Белоруссия, Молдавия и Литва. Уровень общей и профессиональной эрудиции был у всех разным. Средний возраст курса составлял лет 25—26. Моложе меня была только ленинградка Юля, красавица, проучившаяся с нами один год и сгоревшая от рака.

К Сергею однокурсницы относились с любопытством, симпатией и почтением. Даже гордились им, хотя в творчество не вникали. Когда — уже на предпоследнем, кажется, году обучения — преподававшая историю советского театра Г. В. Титова, единственный педагог, сурово отнесшийся к работе Сергея, сказала, что он «имел бы право так писать, если бы был не театроведом, а поэтом», в ответ ей грянул дружный женский хор: «А он и есть поэт!»

Приятельствовать он стал в первую очередь со Светланой Харабет, хотя трудно было себе представить людей с менее схожими убеждениями, вкусами и привычками. Во многом благодаря искренности этого приятельства несовместимых старших на курсе установился абсолютно демократический стиль общения, исключавший высокомерие и нетерпимость. Благодаря Светлане, запретившей на курсе обращение на «вы», я оказалась на «ты» с Сергеем: сама бы не решилась никогда.

Учился он честно и как-то очень разумно, не тратя лишних нервов. Курсовые писал от руки, четким некрупным почерком, кратко и убедительно. Жаль, что они, по всей видимости, не сохранились. Вне связи с историей авангарда из тех работ, что я читала, была написана только одна — разбор какой-то из пьес Чехова с точки зрения ее соответствия аристотелевской теории драмы и практике античного театра. В подавляющем большинстве случаев предметом разговора были сочинения горячо им любимых Хлебникова, Крученых, Ильязда, Терентьева. Сергей считал нужным и фантастически умел объяснять заумь, из мечущихся и сталкивающихся слов, слогов и букв складывая и сюжет, и стоящий за этим сюжетом миф. (Для меня фантастика, увы, заключалась не только в кристальной ясности предлагавшегося толкования, но и в его ускользающей красоте: я восхищалась, но не запоминала).

Все время, свободное от лекций и семинаров, он проводил в ленинградских библиотеках и архивах, не заглядывая только в читальный зал ЛГИТМиКа, где каждый день до позднего вечера мы все давились непрожеванными кусками предписанной литературы, заглатываемой наспех. Выискивал все, хотя бы отдаленно относящееся к теме его жизни, терпеливо и безмятежно переписывал источники от руки. Уточнял детали текстов футуристов и обэриутов, листал ранние издания Вагинова, с удовольствием обнаруживая черты его героев в себе и своих друзьях. А на лекциях, какой-то частью сознания следя за течением событий, методично выстраивал, писал, иллюстрировал (перерисовывая иллюстрации в нескольких экземплярах) и редактировал номера журнала «Транспонанс», который издавал вместе с женой — поэтом, писательницей, художницей и теоретиком искусства Анной Таршис.

Сказать, что мы дружили, значит сказать слишком много. Сергей был по складу характера просветителем, и заметив, что мне знакомы имена Хлебникова, Хармса, Введенского, Вагинова (что ни о чем еще не свидетельствовало), стал иногда показывать что-то из своих архивных находок и рассказывать о них. Общаться с ним было на удивление просто. Впрочем, он со всеми держался по-товарищески, участвовал в групповых вылазках в пирожковые и время от времени окрестные сомнительные кафешки (во время сессий заочных курсов столовая института почти всегда бывала закрыта). Как-то раз в одной из таких кафешек я забыла сумку, в которой лежал совсем криминальный самиздат — не помню, Солженицын или Набоков. Сергей пошел со мной вызволять забытое, спросив только: «Ты что, всегда носишь это в сумке? Ты это читаешь в метро?» Работники общепита, к счастью, оказались нелюбопытны — подозрительный характер издания был очевиден даже непосвященному.

В один прекрасный день мне передали по рядам его записку с текстом стихотворения Жана Арпа и просьбой перевести его с французского. Как могла, перевела, сбившись с добросовестного подстрочника на неуверенную стилизацию, и по рядам же отправила обратно. В результате первая в моей жизни публикация была в «Транспонансе». Сергей поправил одну строчку и, сообщив, что «сначала подумал, зачем все эти архаизмы, а потом посмотрел и решил, что так можно», велел изобрести псевдоним. Без псевдонима неправильно.

Свое литературное имя он сообщил мне отнюдь не сразу. Но курса с третьего я уже знала, что он — Сигей, а его жена — Ры Никонова. Город, где они обитают, называется Сигейск. А сыновей их зовут Август и Сигизмунд.

После четвертого (наверное) курса мы наконец устроили отвальную. До этого вечно было некогда (многие торопились уехать домой, даже не дожидаясь последнего дня сессии) и негде. Ленинградки жили с родителями или в крайне стесненных условиях, а мы — у знакомых знакомых и знакомых знакомых знакомых или в съемных комнатах и углах, практически без права на личное пространство (самым красочным было жилье нашей товарки, которая нашла комнату на Моховой, в двух шагах от института, и потом все шесть лет обучения страдала от недосыпа; ее хозяин каждый вечер устраивал скандал жене, отказывавшейся мыть ноги перед сном, а потом подолгу жаловался на жену несчастной квартирантке). Общежития иногородним заочникам не полагалось. Сергей (как и я) находился в относительно привилегированном положении — жил у достаточно близких знакомых. И отвальную решили организовать у него: в набитой книгами комнате большой коммуналки неподалеку от Таврического сада. Я в результате здорово напилась, и Сергею пришлось меня приводить в чувство, что он проделал довольно своеобразно: дал полчасика отлежаться, сварил очень сладкого какао (которое было его любимым напитком) и стал показывать альбом какого-то восточноевропейского (польского? чешского?) сюрреалиста. Потом, удостоверившись, что мне полегчало, проводил до метро. Помню отчетливую картинку: мы идем вдоль ограды Таврического сада, за оградой — зеленые деревья, и Сергей — в элегантном белом костюме и летней шляпе — рассказывает о чем-то возвышенно-авангардном. О чем именно — сказать не могу.

Именно в тот вечер, уже на стадии какао и сюрреалистических картинок, он пригласил меня в гости в Ейск, сильно польстив моему самолюбию. И через месяц-полтора я туда приехала. Ненадолго — на десять дней или две недели, больше с непривычки выдержать было невозможно. Передо мной разверзлась пугающая бездна премудрости. Времени (да и особого желания) развлекать почти случайную гостью у Сергея Сигея и Ры Никоновой не было, зато меня мгновенно завалили — и постоянно продолжали заваливать — немыслимым количеством литературы: официальными отечественными изданиями, самиздатом и тамиздатом, посвященными исключительно теме русского авангарда. Я читала до посинения, зачастую с трудом продираясь через сюрреалистические построения и заумь и начиная понемногу понимать, какие бешеные волки бродят по дороге транспоэтов.

В длинном одноэтажном доме, стоявшем по красной линии улицы Свердлова, меня приняли с подобающей торжественностью, устроив в самой большой комнате парадный ужин (в кульминационный момент, с интонацией, с которой предлагают открыть бутылку винтажного портвейна, Сергей спросил: «Ну что, сварим какао?») Пришлось пройти краткое вступительное испытание: мне предложили угадать, картины скольких художников висят на стенах, и показать все работы каждого из авторов (многие из них были произведениями не живописи, а визуальной поэзии). Еще Анна пела, аккомпанируя себе на пианино. Играла, как я тогда решила, по-мужски — песни Михаила Кузмина и Вертинского вроде и не требовали такого сильного удара, наполненного звука, бурного движения музыкальной массы. Запомнился, увы, не Кузмин, а редкий Вертинский на слова Тэффи:

Видимо, потому, что сама Анна была королевой. На фотографиях она выглядит невысокой, ниже Сергея. Мне же представлялась крупной и величественной, мощной, властной. Думаю, все определения, кроме первого, были точными. Сейчас авторы статей о Ры Никоновой называют ее «музой зауми», «обыкновенным гением», «звездой бессмыслицы второй половины ХХ века». Сергей перед ней преклонялся, считая не только прекрасным поэтом, но и великим теоретиком искусства.

Именно Анна — Ры встретила меня на платформе, слегка удивляясь моему появлению (для семьи несвоевременному: гости обычно приезжали на пару недель позже, ближе к осени). Дом был ее фамильным, доставшимся по наследству от бабушки, Ейск был ей родным. Как мне тогда показалось, Сергея тоже связывали с Ейском родственные узы. У кого-то из них то ли дед, то ли прадед был там городским головой, чем оба гордились. Так же, как и домом, сохранившимся с дореволюционных времен, и садом со старыми абрикосовыми деревьями.

Ейска я почти не видела — гулять по нему как-то не тянуло (может, было просто лень и слишком жарко), я ограничивалась в основном ежедневными походами на порекомендованный Сергеем относительно безлюдный пляж около Рыбзавода, с которого недавно ураганом снесло крышу. Пляж был сплошь покрыт белыми ракушками, Азовское море было бурым, мутным и теплым. Добиралась я до него пешком, вызывая у местных жителей (кажется, включая моих хозяев) сложную гамму чувств, от изумления и жалости до осуждения: идти было минут десять-пятнадцать, но правильным считалось ездить на автобусе, грязном, душном и чудовищно набитом. Люди высовывались из окон специально, чтобы поглазеть на идиотку, презирающую общественный транспорт. Когда было решено показать мне главный городской пляж, и на море отправилась вся семья, пришлось-таки впихиваться в автобус. Из него не видны были улицы Розы Люксембург и Карла Либкнехта, приводившие на память Андрея Платонова. Из него вообще ничего не было видно, но он подтверждал городской статус Ейска.

Первую ночь на ейской земле я провела без сна. В городском клубе, размещавшемся ровно напротив дома Анны и Сергея, стоял шум, играла музыка. Когда мы легли, звучало сначала что-то неопределенно танцевальное, потом — заунывно лирическая песня. Минут через десять мужской голос громко сообщил: «От меня жена ушла, вот беда! От меня жена ушла навсегда!» и был встречен приветственным ревом. Тогда я еще не знала, что это песня Пахмутовой на слова Добронравова, мой вопль ярости был направлен в безымянную пустоту. Песню подхватили все, кто был в клубе:

Хохот, аплодисменты. Потом — минут пять тишины. Потом снова теща. Тишина. Теща. Тишина. Теща. И так до утра.Утром Сергей спокойно объяснил, что в клубе свадьба и гулять она будет еще два дня. И «Тещу» придется слушать, потому что других популярных песен музыканты не знают.

Пишу это здесь для того, чтобы ясней стала общая картина. Посреди Ейска, с его пылью и бурым морем, транспоэты жили как считали нужным, общались с авангардистами Петербурга, Москвы, Свердловска и всех городов, до которых могли добраться, все время расширяя круг. Не обязательно единомышленников, главное — мыслящих о современном искусстве людей. Помню, как однажды, показывая мне какое-то зарубежное издание, посвященное современному авангарду на территории СССР, Сергей остановился на странице «Мухоморов». «Вот эти парни интересные вещи делают. Хорошо бы с ними познакомиться, я мог бы стать для них гуру».

Тогда масштаб его деятельности был еще не виден. Сергей часто упоминал Игоря Бахтерева, единственного дожившего до 1980-х годов обэриута, публиковавшего свои сочинения в «Транспонансе», но не говорил, что именно они с Анной вернули ему обратную связь с читателями — неофициальную, но надежную. Это сейчас о Сергее можно прочесть: «Мы обязаны ему изданиями Василиска Гнедова и Игоря Бахтерева, Алексея Крученых и Сергея Подгаевского, переписки с Николаем Харджиевым и многого другого. Без его бешеной энергии, благодаря которой эти книги выходили в Ейске, Тренто, Мадриде, Амстердаме, их не было бы никогда»2. В те времена их считали то ли опасными чудаками, то ли одержимыми. Вопрос одиннадцатилетнего Августа: «Папа, а когда тебя начнут печатать? Когда ты станешь знаменитым?» — звучал едва ли не насмешкой. Нельзя сказать, что Сергею было все равно. Но ни он, ни Анна, единожды выбрав путь, с него не сходили.

Есть в океане такое естественное явление — подповерхностное противотечение. Оно точней всего характеризует их способ существования.

Внешне их дни строились сообразно привычному ритму южного городка. Вставали мои хозяева довольно рано (я просыпалась от стука открывавшихся ставень; каждый вечер кто-нибудь из взрослых, чаще Анна, обходил дом и закрывал их, каждое утро кто-то открывал). Завтракали, обедали и ужинали во дворе, за деревянным столом, стоявшим под самым старым из абрикосовых деревьев. Готовили без затей, иной раз вообще ограничиваясь салатом из помидоров из собственного огорода и чаем с хлебом и с абрикосовым вареньем собственного производства (очень вкусным), трехлитровыми банками которого был набит подпол. Все время моего пребывания у них Сергей занимался ремонтом дома, в основном штукатурил стену террасы (каменщик!). Меня немного удивляло (и приводило в восторг), что хозяйством в значительной мере заведовал старший сын Август, тогда одиннадцатилетний: ходил в магазин, следил за расходами, убирал и мыл посуду. Что не мешало ему (как и его младшему брату) во всех прочих отношениях оставаться, по выражению Анны, «типичным приморским мальчишкой» (эта типичность родителей искренне радовала). Когда братья однажды затащили меня в какой-то водоем (или речку) за домом, им удалось, прыгая и брызгаясь, за минуту довести меня до такого образцово мокрого состояния, какого я вряд ли еще когда-нибудь в своей жизни достигала. Чаще всего они в полуголом виде, отчаянно вопя, носились по саду с палками в руках.

Но не просто так: мне объяснили, что таким образом они, по инициативе и под руководством Августа, начитавшегося Тита Ливия, переигрывают в саду Пунические войны («а что было бы, если бы в 260 году до нашей эры победили бы не карфагеняне, а римляне», и т. д.). Иногда они справлялись с поставленной задачей собственными силами (один за римлян, другой за карфагенян). Иногда — с помощью оловянных солдатиков. Это, конечно, ставило их типичность под сомнение, но родители сомнение отвергали.

Интенсивность моего спецкурса была такой, что Август, понаблюдав за тем, как родители осыпают меня книгами, решил принять участие в процессе просвещения и принес мне «Тома Сойера» (за что я была ему искренне благодарна: от круглосуточного футуризма, сюрреализма и дадаизма голова уже шла кругом).

Бременский двухтомник Хармса3 я прочла с упоением. Но сочинения современные до сознания доходили с трудом, особенно проза. Устными пояснениями меня баловали редко, из существенных деклараций помню две. «У искусства всего две темы — любовь и политика. Политика меня не интересует, значит остается только любовь». И еще: «Мат допустим только в поэзии».

И то. В жизни Сергей не ругался вообще. Не то, что мата — ни одного крепкого словца я от него никогда не слышала. И голоса он не повышал. И только один раз за все время нашего знакомства пришел в раздражение из-за чего-то, не относящегося к искусству: во время лекции дамы-юриста, специалиста по авторскому праву. Услышав о том, что право на изображение можно в некоторых случаях и нарушить — например, не возбраняется повесить портрет пьяницы или нарушителя ПДД на доску позора без разрешения изображенного, — Сергей взбеленился и даму прервал. Он не скандалил, а задавал вопросы, точнее — один вопрос, снова и снова: а почему? Что, пьяницы и нарушители ПДД — не люди, что с ними можно не считаться? Дама полезла на стенку, и без кровопролития обошлось только благодаря вмешательству однокурсниц.

Но буква «ять», создававшая недвусмысленные сочетания с «б» и «л», была постоянным персонажем его визуальных стихов (о ЛюБви) и «ер» в них тоже появлялся в естественном для контекста сопровождении. Хулиганством тут и не пахло, все исключенные из советского алфавита буквы Сергей ЛюБил за красоту4.

Для его разговоров об искусстве характерным был крайне резкий и дерзкий тон5. Ко всем не всецело авангардным произведениям, авторам и стилям ХХ века, особенно его второй половины, он был безжалостен и отказывался признавать за ними какие бы то ни было художественные достоинства.

Бродского терпеть не мог. От классического «интеллигентского набора» из Ахматовой, Цветаевой, Пастернака и Мандельштама досадливо морщился. «Ну, Мандельштам, это еще ничего» (тут, я думаю, сказывалось влияние Бахтерева). Зато почитал не только Василиска Гнедова, но и Игоря Северянина. И вообще, символизм и декаданс привлекали его больше, чем можно было ожидать.

Он восхищался Уайльдом и Альфонсом Мухой, высоко ставил Гогена (объясняя: «очень уж похож Ейск на Таити, но, к сожалению, здесь пальм не хватает»). Более того, питал слабость к приключенческим романам. Думаю, все упаднически и/или экзотически красивое могло его взволновать. Как-то раз он сказал, что пришел в такой восторг, увидев магнолию, что несколько дней рисовал ее листья с натуры — хотя в принципе считал рисование с натуры ненужным.

Время в Сигейске шло неторопливо. Жизнь тут не допускала ни тщеславной суеты, ни анархического буйства, ни дурманящего безумия. Транспоэты не были богемой, и в этом заключалось их главное отличие от всех деятелей современного искусства, которых я до того видела (и большинства из тех, кого видела после). В стиле их существования (именно стиле, а не смысле) было что-то честертоновское, из «Клуба странных ремесел» или «Жив-человека»: сочетание простого, не всегда приятного и вполне конвенционального быта с дикорастущими — и тоже очень простыми — чудесами. Для Ейска транспоэты были марсианами и оставались при этом добропорядочными провинциалами.

Оба преподавали в государственной школе (впрочем, других и не было), Анна — музыку, Сергей — рисование. Учил он детей, кроме всего прочего, рисовать симметричные вещи двумя руками: одновременно вести от центра две линии, правой рукой — вправо, левой — влево. Он не изобрел эту методику, а где-то ее вычитал и решил применить на практике. Помимо учительства, зарабатывал чем мог (в конце концов, он принадлежал к «поколению дворников и сторожей»). И в целом и Анна, и он отлично справлялись с повседневной рутиной.

Утописты в творчестве, стремившиеся разработать универсальную теорию искусства, они жили с широко открытыми глазами, полностью осознавая контекст, в котором находятся. И отдавая себе отчет во всех опасностях, которые таил в себе этот контекст. Возможность доноса, обыска, ареста тогда висела в воздухе и воспринималась как неизбежный фон. Провожая меня на паром, Сергей говорил о вынужденной осторожности: в любом знакомом можно было заподозрить агента КГБ. «Я завязываю отношения, а Анна их обрывает». Называл имена. Ему не хотелось верить плохому об этих людях, но приходилось отдаляться, слишком велик был риск.

Это рассказывалось без надрыва, в разговор вплетались самые разные темы (про магнолию было, кажется, тогда же). Мне, неблагодарной, в общем, уже хотелось уехать и малость передохнуть. Билета не было. Когда мы подошли к причалу (я перебиралась не в Москву, а в Коктебель через Керчь), я замерла: перед кассами бурлила толпа, пробиться к окошку шансов не было. Сергей, покосившись на меня, молча поставил на землю сумку, откачнулся назад и ринулся в толпу, немедленно его поглотившую. У меня возникло странное ощущение, что я раскрутила его над головой и швырнула в пучину. Минут через пять он даже не вынырнул — просто возник рядом со мной, невозмутимо вручил мне билет и повел дальше — к парому. Не пострадал даже белый костюм (все тот же). Я включила этот эпизод в число сигейских чудес.

После этого мы стали изредка переписываться и обмениваться посылками. В ответ на каталоги московских выставок я получала книжки ручной работы. Самым трогательным подарком была переписанная от руки и проиллюстрированная Сигеем «Месть» Хармса, которую я впервые прочла в Ейске и с которой не хотела расставаться. С ней вместе и за нею следом пришли стихи Терентьева с послесловием и комментариями Сигея, «Лапа» и «Елизавета Бам» Хармса, переплетенные в один машинописный сборник с пьесой Мрожека «В открытом море» (с обложкой Сигея), и сочинения самого Сигея и Ры Никоновой. Как-то раз я попала на вечер трансфуристов, проходивший в частной квартире (первый из серии, как я узнала потом). Сергей пригласил меня установленным способом, запиской, пущенной в классе по рядам. Потом прислал еще одну — с адресом, рисованной картой, достойной Google maps, и предупреждением: «осторожно — не влезть в лужу или еще что-либо»: как писала презираемая им Цветаева о подобной записке Андрея Белого, «подробнейший, трогательнейший рукописный и рисованный маршрут — в мужчинах того поколения всегда было что-то отеческое, старинный страх, что заблудимся, испугаемся, где-нибудь на повороте будем сидеть и плакать». На вечере читались стихи всех транспоэтов, включая отсутствоваших Ры Никонову и А. Ника. Присутствовали Сигей, Б. Констриктор и В. Эрль, к трансфуристам примыкавший. Имя того, за кого читали, читавший поднимал на табличке. Увы, я не помню стихов, помню только лица и интонации — от суховатого «перечисления» слов до внезапных выкриков. Сразу после того, как программа закончилась, пришлось убежать (на поезд в Москву).

Боюсь, Сергей понимал, что не в коня корм6. На последней сессии в коридоре ЛГИТМиКа он дал мне посмотреть новое самиздание своей книги «оторвиэма и шагрене:жа». Я почтительно уставилась на первую страницу со «шкалой оторвимачества», деления которой были занавешены подклеенной тонкой бумагой вроде папиросной. Хотела листать дальше. С досадой вздохнув: «Ты не умеешь читать», — он выхватил книжку у меня из рук и эффектным жестом рванул «занавесочку», раздирая ее в клочья.

Каюсь, я так и не разодрала остальные занавесочки. Приподняла их, посмотрела, что под ними написано (там, где написано): «рас», «двас», «трис», «теребис», «рвис», «брось», «тридиот тыс». Но тридиотничать от души не смогла. Храню оторвиэму с кусками оторванной Сергеем бумаги как издание с автографом. Дура.

Я ждала защиты диплома Сергея — хотела послушать и потом попросить почитать. Но защищаться вместе со всеми ему не пришлось: он получил известие о смерти отца и уехал, наспех попрощавшись.

Больше мы не виделись. Единственный раз, что он приходил ко мне в гости, еще в коммуналку, был до окончания института. Я отвлеклась на перемены в своей жизни, потом робела, понимая, что пропадала слишком долго и не больно-то кому надо меня отыскивать.

Через пять лет, уже в горбаческую эпоху, повинуясь внезапному порыву, я написала Сергею в Ейск по старому адресу. Они с Анной жили еще там, более того — Сергей заведовал отделом живописи и графики Ейского музея. Мне пришла в ответ традиционная посылка с книгами (в том числе каталог выставки мейл-арта в Ейском музее, отпечатанный в Ейской головной типографии Ейского полиграфобъединения, — немыслимая в доперестроечные времена вещь!). И письмо: «Если когда-нибудь приедешь, мы с удовольствием покажем тебе груду журнальчиков и каталоги — наши визуальные стихи всюду охотно печатают… В ноябре прошлого года я месяц был в Италии, а в конце этого, может быть, мы поедем в Кассель на открытие выставки «Трансфутур» (бразильская, русская и немецкая визуальная поэзия после русского авангарда десятых годов) … Летом я планирую здесь новые выставки, но европеизацией это Ейску не грозит». Порадовалась и почему-то не ответила. Об этом сейчас очень грустно думать.

Тем более, что радовалась я рано. Все дальнейшие сведения нашлись уже в интернете, и история вырисовывается печальная. В конце 1990-х Ейск решил, что хватит ему быть Сигейском. В здание музея переехала прокуратура. Видимо, именно тогда возникла упомянутая на сайте Августа Сигова угроза помещения Сергея в психиатрическую лечебницу. Сергею и Анне пришлось эмигрировать. Новое место жительства — Киль — они именовали Cтраной зауми: Zaumland. Занимались тем же, что всегда. Печатались, участвовали в перформансах и выставках. Анна заболела раком, Сергей за ней ухаживал десять лет. Она умерла в марте 2014 года, он — через шесть месяцев, в сентябре. Борис Констриктор называет их «Пульхерией Ивановной и Афанасием Ивановичем, Филемоном и Бавкидой русского послевоенного авангарда»7. Были погребены в Киле. Сын перезахоронил их прах в Шотландии, на родине своей жены.

Мурманск — Вологда — Свердловск — Ейск — Киль — шотландские горы. Маршрут в самый раз для транспоэта.

Вот, кажется, всё, как писал Сергей, заканчивая свое последнее письмо ко мне8.

Только под конец вставлю в текст раннюю пьесу Сигея. Пусть будет как появление призрака Петрушки в финале балета Стравинского.

  1. Надежда Александровна Таршис не преподавала на нашем курсе, но была у меня оппонентом на защите диплома. Она активно работает и сейчас, и может прочесть этот текст. Заранее прошу прощения у нее и у Бориса Констриктора за наверняка допущенные ошибки и неточности. Мною руководили только чувства признательности и уважения к героям воспоминаний. []
  2. Кукуй И. С. Фрагменты полной формы. — Радио Свобода, Культурный дневник 2 октября 2014 г., https://www.svoboda.org/a/26615731.html). []
  3. Хармс Д. Собрание произведений / под ред. М. Мейлаха и В. Эрля. — Bremen, Kafka-Presse, 1978. []
  4. Борис Констриктор пишет о Сигее: «Безумное сочетание старинной жантильности в быту с будетлянской удалью в творчестве». См. Борис Констриктор. Машинка со вселенским шрифтом. Сага о Сигее (опубликовано в журнале: НЛО, 2017, 5) — Журнальный зал, http://magazines.russ.ru/nlo/2017/5/mashinka-so-vselenskim-shriftom-saga-o-sigee.html []
  5. В марте 1984 года в Ленинградском Дворце молодежи, на выставке «весьма левой, буйной и местами довольно дикой», по оценке Сергея, «специальная комиссия» сняла, испугавшись, две его картины. Я их не видела и не знаю, что именно показалось устрашающим. Но картину «Заштрихуй», которая (тогда или в другой раз) все-таки была там выставлена, пожалуй, могу себе представить. []
  6. В одном из писем он прочел мне длинную лекцию, обличая поэта, которого (которую) я люблю и уважаю до сих пор, а потому называть не стану. Убеждал, объяснял, дразнил, надеясь на понимание или отповедь. «Я внимательно прочел стихи /…/ и понял, что она хороший человек. Но, благодаря новому изданию Рембо (а я это и прежде знал) можно знать, что поэт весьма редко бывает хорошим человеком. Чаще всего — это злодей и отчаянный кривляка: Клеман Маро, как свидетельствует Дюма, был двуличен, Рембо мечтал сделаться компрачикосом, мой дорогой Уайльд обожал врать, а Крученых был настоящим шулером и очень любил деньги (продал даже любовные письма к нему Ольги Розановой). Что касается Ильязда, то он был настолько жаден, что готов был кормить своего брата, приехавшего к нему в гости, но зато ни одного франка ему дать не хотел (а ведь в Париже даже за посещение туалета надо платить). Что касается Хармса, который тебе очень нравится, то ведь помнишь, какая это тварь (в описании Алисы Ивановны Порет). Но и это еще не все! В стихах, мною прочтенных, так всего мало! /…/ Стихи о звуках, пустоте, а не звучат и не пусты. Умение вложить в стихи душу еще не означает поэзии. /…/ поэзия — это и с к у с с т в о, а вовсе не только стоны и дыхание. Поэту нужен мозг, а душа приложится». И так далее, до финального «Тютчевофеты мрут от зависти. Аня, не сердись».Я промолчала. []
  7. См. Б. Констриктор. Zaum zum Ende (Транс — Миссия) — http://www.karavansaraj.rs/wp-content/uploads/2017/03/Konstrictor_Transfur.pdf []
  8. О Сергее Сигее и Ры Никоновой можно найти несколько статей в интернете. Их авторы знали транспоэтов гораздо ближе и написали о них гораздо лучше, чем я. Помимо указанных выше текстов Бориса Констриктора, связанного с Сигеем и творческими, и родственными узами, сошлюсь на две публикации: Кукуй И. С. Фрагменты полной формы. — Радио Свобода, Культурный дневник 2 октября 2014 г., https://www.svoboda.org/a/26615731.html); Виллем Г. Вестстейн. Художник и ученый. — Новое литературное обозрение № 147 (5/2017) — http://www.nlobooks.ru/about []

Комментарии: