«Нет, пан Мрожек, вы не пан Мрожек!»

Славомир Мрожек, самый известный из ныне здравствующих польских драматургов, практически не дает интервью. Однако директору Института Сервантеса в Москве удалось встретиться с писателем во Франции,на Лазурном берегу. Пользуясь случаем, он постарался задать своему визави сразу все интересующие его вопросы.

Прошло более десяти лет с тех пор, как мне довелось беседовать с Мрожеком в его доме в Кракове. И вот издатель восьмидесятилетнего писателя дает мне его нынешние координаты в Ницце. Я пишу ему; проходит пара недель, пока я не получаю ответ от его супруги-мексиканки Сусанны Осорио, театрального режиссера: «Славомир в восторге от мысли о вашем возможном визите…». На первом этаже здания в стиле модерн четыре юных отпрыска семьи евреев-ашкенази тотчас указывают мне направление: «Мрожек? Последний этаж!», восклицают они в унисон. У дверей квартиры Мрожек встречает меня неизменно приветливой улыбкой.

СА: Вы покинули Польшу в 63-м году. С тех пор вы жили в Италии, Франции, Мексике, в 96-мгоду вернулись в Краков, вот уже два с лишним года живете в Ницце… Вы по натуре человек непоседливый, неспособный обосноваться где-то на одном месте?

СМ: И да, и нет. Корни мои — теперь мне это ясно — находятся в Польше, ведь именно там прошло мое детство… Я всегда
писал по-польски, даже во Франции, где провел двадцать один год. Это нечто неизменное; любой другой язык будет для меня чем-то пришедшим извне, навязанным. Милан Кундера, например, пишет по-французски как истинный француз; ему удалось, так сказать, «пересадить» свои корни на французскую почву, причем с превосходным результатом. Я оказался на это неспособен, двадцати лет было недостаточно… А потом я уехал в Мексику. Тогда Мексика была совсем иная, не то что сейчас; это была спокойная, безмятежная страна. Но она изменилась, причем до такой степени, что мы с женой решили вернуться в Польшу, ведь тогда она уже была свободнее, чем в годы, когда я из нее уезжал. А отвечая на ваш вопрос… Да, я неспособен долго оставаться на одном месте. Возможно, от подобной напасти страдают и многие другие; но, как бы то ни было, так, полагаю, будет продолжаться до самого конца.

СА: Вы прожили двадцать один год во Франции. Однако, в течение всего этого времени вы постоянно подчеркивали, что живете в Париже не в силу политических причин.

СМ: Ну понятно же, что уехал я именно по политическим причинам… Я был не в силах больше выносить того, что тогда происходило в Польше. Это был очень неприятный момент, как мы говорим у нас в стране, «закручивания гаек». Я уехал сначала в Италию, затем в Париж… Поначалу польские власти относились ко мне снисходительно, как к обычному гражданину; но, когда я принялся писать всерьез, ко мне стали относиться совсем иначе. Прекрасно помню выходку, кстати говоря, весьма типичную для UB ((Urząd Bezpieczeństwa — Управление безопасности во времена Польской Народной Республики.)). «Пожалуйста, приезжайте в Рим за вашим паспортом; консульский паспорт, да, все в порядке.» Я прибываю в Рим с женой, и уже в консульстве нам объявляют: «Ах, нет, это не ваши… Здесь произошла ошибка. Вы значитесь в списке; но на деле… вас там нет. Другой Мрожек и другая пани Мрожек обратились за паспортом, и рассматривали именно их заявление. Вы, однако, никакого отношения к этому Мрожеку не имеете». «Еще как имею, — говорю, — это ведь я и есть!» «Нет, пан Мрожек, вы не пан Мрожек», — ответили мне.

СА: В нашей беседе в 98-мгоду вы говорили, что вернулись на родину, потому что «Польша — страна, которая подает некоторые надежды, не стоит на месте». С тех пор Польша вступила в НАТО, в ЕС, добилась осуществления большинства своих устремлений. Что произошло после этого с польским обществом: оно остановилось в развитии, продолжает двигаться вперед? Концепция Гомбровича о «польскости» (polskość) — есть ли такое понятие в действительности или это скорее миф?

СМ: Что касается моей биографии, то Гомбрович оказался в ней очень важной фигурой, я это особенно отмечаю в моих «Дневниках». Другой фигурой, также представленной в «Дневниках», стал Ежи Гедройц, издатель «Культуры» ((Польский литературно-политический журнал, издававшийся в Париже с 1947 по 14 сентября 2000 года — дня смерти его издателя Ежи Гедройца.)); он ушел из жизни уже довольно давно, но я вспоминаю его с величайшим уважением… Польша — это страна, которая накладывает на тебя сильнейший отпечаток… Когда во время моей первой эмиграции я приехал в Италию, я ощутил сильное потрясение. Мне тогда было тридцать три года, и я сказал себе: «Что я здесь делаю, если мое место там?» вы это можете увидеть в моих «Дневниках»; в них тщательно отражена повседневность тех лет… Только позднее, со временем, вновь приезжая в те или иные места, я стал преодолевать этот условный фактор — моей «польскости». Все это вопрос времени. В 98-мгоду я еще не понимал, до какой степени отвык от Польши. Это я открыл позже. Все эти достижения и преобразования действительно имели место, но я уже не мог соизмерять себя с ними; этот процесс происходил помимо меня. Я провел слишком много времени вне моей страны. Но если говорить в целом… Польша — страна, как бы это сказать… упорно цепляющаяся за принципы (то есть, за свои принципы), и, возможно, здесь есть некий перебор. Думаю, пока что — ведь у нас все и всегда «пока что» — Польша сама себе создала не очень симпатичный имидж. С другой стороны, в ней все неоднозначно. Есть некие круги общества, разделяющие позицию прошлого президента (Леха Качиньского), а есть совсем другие. Мне бы даже не хотелось в это вдаваться, в таких вопросах я всегда сохранял нейтралитет. Тем не менее я предчувствую, что в случае поездки в Польшу — пусть даже на пару дней — мне придется переживать опыт и тех, и других кругов польского общества…

СА: Кстати об Италии: в одном из своих рассказов вы повествуете о приключениях поляка, которого гостеприимные хозяева-итальянцы принимают за русского, что дает вам повод пародировать межкультурные связи Восток-Запад…

СМ: Я уже давно не бывал в России: в девяносто каком-то году я приехал туда по приглашению фестиваля в Санкт-Петербурге, на котором были представлены какие-то из моих пьес. Русский театр произвел на меня впечатление чего-то мощного, подлинного… Пока я жил в Польше, Россия вообще очень меня занимала — ведь когда ты живешь в Польше, сам этот факт поддерживает в тебе все предрассудки, свойственные полякам. В отношении России поляки всегда были чувствительны, и я в этом смысле был очень типичен. Потом я уехал, и отношения Россия-Польша, Россия-Европа перестали меня всерьез волновать. Я многое повидал, был свидетелем различных ситуаций в этом мире, и русско-польский вопрос утратил для меня принципиальное значение.

СА: В период 80–90-х годов в ваших произведениях возрастает степень сложности. Я имею в виду такие тексты, как «Любовь в Крыму», «Контракт», «Преподобные» … Какие задачи вы ставили перед собой, чего достигли или не достигли в эти годы?

СМ: В те годы, о которых вы упоминаете, я достиг всего, о чем может мечтать автор… Однако мне хотелось бы стать Шекспиром. Я говорю о Шекспире, потому что Шекспир продолжает оставаться драматургом, которого больше всего ставят в мире. К сожалению, теперь с этим уже ничего не поделаешь… (Смеется.)

СА: В ваших драматургических текстах описание сцен, условия, ремарки обычно прописаны очень скрупулезно, очень четко. У вас никогда не было соблазна взяться за режиссуру?

СМ: Речь идет о предложении, которым можно воспользоваться или не воспользоваться. Просто для описания чего-то мне сначала надо это «что-то» увидеть. У меня так было всегда. А что касается роли режиссера, ну да, обычно драматурги на них жалуются. Я бы тоже мог жаловаться, но здесь я чувствую себя беззащитным. И в режиссуре, в общем, тоже: я задавался целью поставить какую-нибудь пьесу неоднократно и в разных странах. Но пришел к выводу, что для режиссерского поприща не гожусь. Я не создан для этого, у меня нет режиссерской хватки.

СА: «Мастер абсурда» — так обычно называет вас литературная критика.

СМ: Все из-за этого англичанина Эсслина ((Мартин Юлиуш Эсслин (1918–2002), псевдоним Юлиуша Переслени (Pereszlenyi), британского
сценариста, журналиста, переводчика и литературоведа венгерского происхождения, который в 1962 году создал и разработал термин
«театр абсурда».)), который повесил на меня ярлык да так и осталось. Он вообще ни о чем ни имел понятия, взялся читать и сказал про себя: «Надо же, какой абсурд!». Он вообще не знал, о чем писать. И накатал неведомо сколько книг про меня, да и не только.

СА: Как вы оцениваете восприятие ваших пьес?

СМ: Я сейчас воспринимаю свои пьесы совсем не так, как прежде. Первый опыт приема моей пьесы публикой я пережил в связи с постановкой «Полиции» в Варшавском драматическом театре (1958). Я был без ума от счастья — ведь мне удалось написать текст, который поставили в театре. Такие минуты не забываются. А потом со временем, со временем, со временем… в итоге все сводится к следующему: если бы мне сейчас дали ту или иную мою пьесу и я ее прочитал, она произвела бы на меня иное впечатление. Я бы сказал: «Ладно, это вроде годится; а здесь можно было бы найти другое решение»… Неважно, где ты живешь, просто с возрастом и с опытом все не так уже впечатляет. Подозреваю, что здесь сказались и определенные общественные перемены. Целый ряд появившихся новинок (Интернет, мобильный телефон) в значительной степени изменил общественное сознание. Это общественное сознание я принимаю, но оно уже не соотносится с моим, потому что я иначе все сознаю. Проще говоря, мое сознание из незапамятных времен. Я смотрю, скажем, телевизионные новости и вижу: то, что случилось десять, двадцать лет назад, осталось далеко в прошлом, стало устарелым, даже для меня самого, а ведь я мог сам участвовать в этих событиях. И чем дальше я заглядываю в прошлое, тем более устарелым оно мне кажется. Теперь доминирует новое универсальное сознание, оно прочно утвердилось — а что еще грядет, кто знает! — но это уже не мое сознание.

СА: Как-то вы заявили о своем особом интересе к мемуарам, философии, истории. Для вас литература — способ передать философские мысли и размышления об исторических процессах?

СМ: Для меня написание текстов — вопрос почти физиологический. Передать, может, я что-то и передал. Но заведомой мысли передать что-то, некое послание… нет, у меня такого никогда не было. Писатель пишет, даже сам толком не зная почему. Объяснить — не могу. Это уж дело тех, кто занимается такими интеллектуальными упражнениями.

Мрожек с завидным аппетитом поглощает великолепный обед, приготовленный супругой: рыбный суп, жареная баранина, лимонный мусс… «Просто восхитительно, Сусанна, ты не представляешь, как я тебе благодарен!» — не перестает нахваливать Мрожек, смакуя бокал красного вина, и в этой благодарности слышатся нотки изысканной нежности. Мы беседуем обо всем понемногу: об эмиграции, об утрате корней (по-видимому, это вызывает у Мрожека живую обеспокоенность). Варшава, Париж, Будапешт, Краков, Москва, беседа протекает сквозь череду мест, историй, ситуаций. Мрожек больше слушает, чем вступает в разговор; кивает в знак согласия, улыбается порой чему-то своему.

Кофе подан, Мрожек на несколько мгновений задумывается, поигрывая ложечкой. Внезапно произносит: «Сентябрь 1939-го…» ((1 сентября 1939 года Германия вторглась на территорию Польши, развязав тем самым Вторую мировую войну.)) Пауза. «Да: сентябрь 1939-го… Мне тогда было девять лет, но я помню, как если бы это случилось вчера!» Звонит телефон. Сусанна берет трубку: «Славомир, это министр культуры [Польши]: тебя наградили.» «Что? Награда? Ну, хорошо, хорошо… Очень хорошо!» Пауза. «О чем я говорил?» «Вы говорили: „Сентябрь 1939-го…“» «Да: собирался рассказать вам что-то важное, но вот забыл»…

Перевод с испанского: Александра Казачкова

Комментарии
Предыдущая статья
Либо пан — либо пропал 24.09.2012
Следующая статья
Дорота Масловска: «Мы жертвы нашей истории» 24.09.2012
материалы по теме
Архив
«Никаких тут правил нет. Никаких»
В тот момент, когда состоялся наш разговорс известным театроведом и ректором Школы-студии МХАТ, было ничего не известно о его скорой добровольной отставке. Поэтому интервью получилось не итоговое, а наоборот — полное надежд.
Архив
Театр без столиц: французский опыт
Во Франции практически исчезло провинциальное искусство, но не потому, что все перебрались в Париж, а как раз наоборот: культурная политика децентрализации привела к тому, что драме и танцу стало комфортно в регионах. Театр. предлагает краткий очерк этого успешного эксперимента, который для России кажется особенно актуальным.