rus/eng

Катарсис, или Крах всего святого

Предисловие

Пьеса «Катарсис, или Крах всего святого» написана Д. А. Приговым в середине 1970-х и никогда прежде не публиковалась. Она относится к тому периоду, когда Пригов активно сотрудничал с театром МГУ, выступая и как драматург, и как режиссер. Два главных персонажа этой пьесы — сам Пригов и известная острохарактерная актриса Елизавета Сергеевна Никищихина (1941–1997),покинувшая в момент написания пьесы Театр им. Станиславского, в котором проработала много лет.

Пригов подчеркивает в предуведомлении к пьесе:

События эти реальны не случайно, не потому, что они подходят для некоего сценического действия, но потому, что они прямо рассказывают про меня и прямо про Елизавету Сергеевну Никищихину, а не про каких-то там сценических героев Дмитрия Александровича и Елизавету Сергеевну Никищихину. Так что Елизавета Сергеевна Никищихина не играет Елизавету Сергеевну Никищихину, а она и есть прямая Елизавета Сергеевна Никищихина и знает про себя, естественно, больше и лучше, чем любой автор, даже если он и Дмитрий Александрович Пригов, и чем любой уж режиссер, с любой там знаменитой фамилией. (…) Это же не театр, это — акция.

Акция, собственно, состоит в том, что, моделируя ситуации из личной жизни актрисы, вовлекая ее в них, «Пригов» провоцирует «Никищихину» на то, чтобы она убила его. Что и происходит.

Конечно, используя реальные имена (и биографические детали) Пригов шел на сознательную провокацию и откровенный риск скандала. В архиве Пригова сохранилась страница из его полусерьезного письма Елизавете Сергеевне, сопровождающего пьесу (в сущности, это еще одно предуведомление):

Поднося по случаю Вашего дня рождения сие сочинение, к написанию которого подвигнуло меня в большей степени желание порадовать Вас, нежели драматургическая страсть, чувствую я некоторую неладность в своей душе, возбуждаемую ли истинным понятием о моральном статусе писателя и писательства (это я о себе!), либо рудиментарными представлениями о границах дозволенного; но неладность эта в душе моей обязывает меня оговорить следующее. При малейшем Вашем желании или даже некоем не ощутимом для других и не до конца формализуемом для себя самой дуновением желания в Вашем полном праве поменять все имена и фамилии внутри (а при желании и в наруже) сей пьесы. У Вас может возникнуть естественный вопрос: почему же при возникновении подобных сомнений не переменить бы мне было их самому, дабы подтвердить и саму возможность возникновения неестественной и неловкой ситуации, в которой при любом повороте событий единственно заслуженно, неоспоримо и мной самим неотвергаемо виноватым буду я. Да все дело в той непонятной и до определенной степени подлой организации моей как художника и литератора, когда мне было бы гораздо легче переменить все до единой ситуации внутри любого сочинения, нежели поменять имена собственные, вокруг которых и организовалась, кристаллизовалась вся вещь. Поменять имена было бы равнозначно для меня написанию совсем другой вещи. Но это для меня. А для Вас этого, естественно, нет, не может быть и даже больше — не должно быть. Так что вступайте в свои права.

Елизавета Сергеевна этим предложением, очевидно, не воспользовалась. (Впрочем, неизвестно, было ли письмо, как и пьеса, вручены ей.) Однако и постановка «Катарсиса» была осуществлена лишь однажды — в 1991-м на Малой сцене «Таганки» был несколько раз сыгран спектакль студийца Юрия Любимова Олега Ферштейна. Роль, предназначенную для Никищихиной, сыграла студентка Валерия Леонова. На одном из представлений присутсвовал сам автор.

В чем же смысл этой провокации?

Как и в своих стихах, Пригов добивается здесь максимального обострения противоречия между реальной личностью и культурной ролью.

Сам ход действия в «Катарсисе», нацелен на откровенное и демонстративное разрушение границы между культурным существованием и приватным. Личные события и переживания выносятся на сцену, и в то же время интимные, казалось бы, признания актрисы, оказываются сочиненными Приговым.

Но, несмотря на игровой характер действия, оно тяготеет не к драматургии, допустим, Пиранделло, а скорее к странному психоанализу, завершающемуся убийством «терапевта». По логике приговской акции, разрушение границы между сценой и повседневной жизнью автора и актрисы сходно с (анти) ритуалом и потому непременно требует жертвоприношения, в данном случае убийства Пригова (убийства самого жреца-провокатора). Но жертвоприношение всегда является означающим сакрального, следовательно, оно указывает на то, что именно граница между культурным и приватным и формирует сакральное, лежащее в основании современного понимания искусства. Недаром вторая часть названия пьесы — «Крах всего святого», вот почему и осуществляемая в пьесе акция самим Приговым интерпретируется как попытка «убить театр и все искусство целиком».

Именно это «убийство» является фундаментальной предпосылкой того, что Пригов делает и в других своих текстах, помещая перформанс художественного (литературного) в гущу повседневной практики, создавая себе перформативного «монадного» двойника — Дмитрия Александровича и в конечном счете превращая «искренность» (вернее, иллюзию последней) в набор сильнодействующих приемов, направленных на подрыв разнообразных культурных мифологий власти, в том числе и символической власти поэта, гения, творца, художника и т. п.

Пьеса готовится к печати в первом томе собрания сочинений Д. А. Пригова издательством «НЛО».

© Н. Г. Бурова и А. Д. Пригова.
Марк Липовецкий

Прежде чем все это начнется, хотелось бы кое-что сказать. Это, собственно, не пьеса. Вернее все-таки пьеса. Но не совсем. Так это и надо понимать. В том смысле, что здесь отсутствует не сцена, а зрители. То есть опять-таки они есть, но не в том смысле — они есть постольку, поскольку что-то происходит. Неважно что. И на пределе наблюдаемого события те, кто попался нам на глаза, то есть герои события, не имеют целевыстроенных, но лишь акциденциальные характеры. Даже больше — эти местные, случайно сценические характеры сугубо технологичны, то есть они провокационны. Любые слова и жесты имеют значение только как технические средства провокационной ситуации, которая, в свою очередь, необходима только для того, чтобы что-то совершилось. Иначе говоря, для зрителя, вернее, наблюдателя характеры наших героев не должны быть ни привлекательны, ни отрицательны, и даже вообще не должны иметь никакого значения.

Это предпосылается в первую голову актерам, но и всем прочим тоже. Хотя, конечно, если настаивать на введении в правила игры всех присутствующих, то можно оказаться перед опасностью начать и кончить этим вот самым предуведомлением, поскольку дело доходит до описания того, что должен и не должен зритель, как ему полагается вести себя и т. п., то есть описания театрального события во всей его имманентной полноте.

Так что вычеркнем, насколько это удастся, повествователя из списка действующих лиц. Прислушаемся лучше к голосам на сцене, а вернее, к голосоведению.

Итак, остаются действующие лица: Он и Она. Сначала они просто Он и Она. Потом по ходу действия, а вернее, в ходе наблюдения за ними они приобретают имена собственные, но для простоты при печатании (а печатаю я сам) в левой стороне текста они по-прежнему именуются Он и Она. Хотя он — это уже Дмитрий Александрович Пригов (т. е. — Я), а Она — Елизавета Сергеевна Никищихина, лицо достаточно известное. Поскольку она достаточно известна, то нет нужды объяснять, что все события, понимаемые и происходящие, — вполне реальные события из реальной жизни реальной Елизаветы Сергеевны (это всякий обнаружит и сам). События эти реальны не случайно, не потому, что они подходят для некоего сценического действия, но потому, что они прямо рассказывают прямо про меня и прямо про Елизавету Сергеевну Никищихину, а не про каких-то там сценических героев Дмитрия Александровича и Елизавету Сергеевну Никищихину. Так что Елизавета Сергеевна Никищихина не играет Елизавету Сергеевну Никищихину, а она и есть прямая Елизавета Сергеевна Никищихина и знает про себя, естественно, больше и лучше, чем любой автор, даже если он и Дмитрий Александрович Пригов, и чем любой уж режиссер, с любой там знаменитой фамилией. А я, если и не играю, то вовсе не потому, что кто-то, кто лучше играет, будет играть образ Дмитрия Александровича Пригова. Нет. Боже упаси. Я просто не играю. А тот, кто будет играть, он, в сущности, играть не будет, он просто назовется Дмитрием Александровичем Приговым и будет им. То есть он не играет, а обманывает, если хотите. Но это совсем неважно. Это же не театр. Это — акция.

Так вот. Он сидит за столом и просматривает какие-то мои бумаги. Еще один свободный стул. На столе видное пресс-папье. Вещь устарелая, но тем и привлекательная и заметная. Вокруг — ничего. То есть, конечно, полно всего: кулисы, занавесы, юпитеры, люстры, потолки и все прочее, чего я даже и упомнить не могу. Но они и есть то, что они есть — они просто обстановка, где все это по случаю происходит. Он сидит и просматривает бумаги. Бумаги просматривает. Возможно, что-то думает про себя — с виду ведь не угадаешь. Справа входит Она в черном платье. Она входит и видит Его.

Oна

Здравствуйте. Вы вызывали? Я — Никищихина.

(прячет бумаги в стол, возможно, это стихи).

А-а-а. Елизавета Сергеевна. (Она подходит в черном платье.) Садитесь. (Она неохотно садится.) Очень рад. Очень рад. (Она не понимает или делает вид, что не понимает, чему он собственно рад.) Я позвал Вас, уважаемая Елизавета Сергеевна, чтобы сообщить Вам… (В смысле цитирует из Гоголя. Сам смеется, давая понять, что именно цитирует и именно из Гоголя. Во время этого встает и намеренно непринужденно, как в старые добрые дворянские времена, обходит ее со спины, заходит слева. Она следит за ним напряженным поворотом головы.)

Oна

Вы, вы…

(продолжая смеяться, как мы все смеемся в подобных случаях).

Я шучу, шучу, дорогая Елизавета Сергеевна. Конечно же, шучу. Меня Дмитрием Александровичем звать. (Хочет доверительно коснуться ее плеча, что так естественно, не правда ли? Она отстраняется, что тоже естественно. Он понимает. Понимает. Стоит недолго. Идет на свое место. По ходу продолжает.) Я позвал вас, Елизавета Сергеевна…

Oна

Я хотела бы…

…чтобы обсудить с вами…

Oна

Мне вот повестку принесли. Вы вызывали…

Да. Да. Меня Дмитрий Александрович зовут. (Его, то есть меня, действительно зовут Дмитрий Александрович.) Я хотел обсудить с вами одну вещь. Дело несколько необычное. Да. Вот. У вас ведь муж есть?

Oна

Муж? Есть муж. (У Елизаветы Сергеевны действительно есть муж, Евгений Антонович Козловский зовут его.) При чем тут муж? Вы меня из-за мужа вызвали?

Муж? При чем тут муж? Ах, да, да. (Ведь это он помянул про мужа.) Собственно, нет. Совсем нет. А он вроде сейчас без работы?

Oна

При чем тут это?

Да, да. Это я так. Я вас хотел спросить: вы не спешите на работу?

Oна

Работу? Нет. Вы мне повестку…

Да, да. Меня Дмитрий Александрович зовут. (Повторяется.) Давайте-ка повестку. Так, так. (Берет повестку, которую ему протягивает получившая ее вчера днем или вечером Елизавета Сергеевна, рассматривает ее. Поднимает пресс-папье, взвешивает в руке.) Старинная вещь. Красивая, не правда ли? Сейчас уж таких не делают. У всех ведь шариковые ручки. И тяжелая, даже непонятно, зачем такая тяжелая? А? Хотите попробовать? (Протягивает ей тяжелое пресс-папье.)

Oна (раздраженно).

При чем тут пресс-папье? (И действительно — при чем тут пресс-папье?)

Ну, как хотите, я же не настаиваю. Просто я хотел сказать, что оно тяжелое. Непонятно, зачем оно такое тяжелое? (Кладет повестку под пресс-папье. Я всегда маленькие всякие бумажки дома под него кладу.)

Oна

Вы меня…

 (перебивает ее уже в который раз, что за мной водится).

Меня Дмитрий Александрович зовут. Я слышал, вы из театра ушли? (Имеется в виду театр имени народного артиста СССР Константина Сергеевича Станиславского.)

Oна

Я из театра?

Да, да, из театра. Ушли.

Oна

Ну не то чтобы ушла, просто я…

Понимаю, понимаю — режиссеры там, роли там, интриги. Понимаю, понимаю. Дело сложное. Вы извините, если я…

Oна

Почему? Я просто.

Вот и хорошо. Это даже очень хорошо.

Oна

Что хорошо?

Что вы ушли.

Oна

Хорошо? (Спохватывается, и действительно — пришла-то ведь не для разговоров, вернее, для разговоров, но для других: по повестке ведь.) Вы меня вызывали? Я хотела бы узнать, вы…

Меня Дмитрий Александрович зовут. (Ну и назойлив же!)

Oна

Послушайте, при чем тут все это — муж, театр, Дмитрий Александрович…

Да, да, Дмитрий Александрович. А может, вас за, как это у вас называется, за профнепригодность? А? Вы ведь без образования, кажется?

Oна

Ну при чем тут образование! Я ведь…

Да нет, нет. Я не в том смысле. Это как раз хорошо. Я вот тоже без образования. (Это он говорит неправду, так как я имею высшее художественное образование.) Я как раз вас для этого и позвал. Как раз для дела это и хорошо.

Oна

Для дела? Какого дела?

Вы ведь без работы сейчас?

Oна

Да, я временно…

Вот и хорошо, хорошо.

Oна

Хорошо? Вы, вы…

Меня Дмитрий Александрович зовут.

Oна

Вы, вы… Вы, Дмитрий Александрович, меня в связи с работой вызвали?

Да. Почти. Вы ведь со сценой знакомы?

Oна

Конечно, знакома. Вы мне роль хотите предложить?

Почти. Я вас вызвал в связи с этим… (Начинает руками изображать нечто. Показывает достаточно долго, но непонятно. Я бы и сам не догадался, что он изображает, но Елизавета Сергеевна следит внимательно, и он этим удовлетворен.) Так вот, Елизавета Сергеевна, играли ли вы когда-нибудь убийцу? (Смеется. А в это время действие, изображаемое его руками, приобретает большую определенность, то есть ясно, что там происходит некое легкое, пока и неудручающее смертоубийство, где одна рука, скажем, правая, принимая зловещий скрюченный облик, душит другую, невинную и слабую, левую, скажем. Он смеется. Она тоже. Она смеется застенчиво.)

Oна

Нет. Не играла. Почему-то, даже сама не знаю, не приходилось. Даже сама не знаю почему, не предлагали.

Oн (продолжая легко смеяться).

Хорошо. Хорошо. Это очень даже хорошо, дорогая моя Елизавета Сергеевна.

Oна (продолжая застенчиво улыбаться).

Хорошо? А почему хорошо?

Видите ли, Елизавета Сергеевна, просто дело, для которого я вас позвал, несколько необычное. Как бы вам это объяснить? Это не то чтобы роль, хотя можно и так назвать, но не совсем так. Но все-таки нужен человек, привыкший к сцене. К зрителям, хотя они тоже не совсем зрители.

Oна

Я не совсем вас понимаю.

Давайте лучше прямо сейчас начнем, и по ходу дела вам все станет ясно.

Oна

Что начнем? Репетировать?

Нет, нет. Я же сказал, Елизавета Сергеевна, это не совсем роль. То есть даже совсем не роль.

Oна

Я ничего не понимаю.

Вон, видите — люди сидят. (Показывает на зал, где действительно сидят люди, много людей сидит.)

Oна

Да, вижу, но я не думала… Я думала ведь на минутку, вы, вы, Дмитрий Александрович, ведь по повестке…

Ах, Елизавета Сергеевна, забудьте о ней. Я же для дела вас вызвал! Ну повестка, ну пресс-папье. (Снова поднимает пресс-папье.) Тяжелое, черт. Непонятно, зачем такое тяжелое. Но это и хорошо. Попробуйте.

Oна

А зачем? Для роли?

Я же сказал, что это не роль. То есть в некотором роде вы уже играете роль. Ну, в смысле люди сидят, смотрят.

Oна

Но как же? Я же пришла только для…

И хорошо. И хорошо. Вы не должны играть. Как бы это объяснить? Люди ведь любят смотреть. Они на все любят смотреть. На что они любят смотреть больше всего? А?

Oна

Что любят?

Убийство! Убийство, Елизавета Сергеевна! Они больше всего любят смотреть убийство!

Oна

Убийство?

Да, да, именно убийство! Не верите?

Oна

Я не знаю.

Ну, ладно. Вы сейчас убедитесь сами. Значит, убийцу вы не играли?

Oна

Нет, не приходилось.

Понятно, понятно. Хорошо. Давайте для разгону вспомним что-нибудь из личной жизни. Если не убийство, то что-нибудь такое, ну, мучили вы кого-нибудь?

Oна

Я?

Конечно, вы. Вы же должны убивать!

Oна

Я? Убивать?

Вы, вы. Ну, это потом. Мучили, может, там кого в детстве.

Oна

В детстве?

В детстве, в детстве. Дети ведь такие жестокие.

Oна

Да, дети действительно непонятно почему жестокие такие. Даже страшно иногда бывает.

Вот видите. Вот видите. Так, может, мучили кого? Птичку, может быть? Кошку, там.

Oна (вспоминает).

Кошку?

Кошку, кошку.

Oна (вспоминает).

Кошку. (Уже ясно вспоминает.) Да, да. (Она вспомнила, вспомнила, было дело.) Да, да. Кошку. В детстве у меня кошка была.

Вот и хорошо. Вот и хорошо. Рыжая? Кот?

Oна

Да, да. Рыжий кот. Ласковый такой. И вот я, помню (движения ее становятся артистичными, она входит в образ, начинает играть, как она играла, и играла неплохо, Антигону, например, даже очень хорошо, или Вассу Железнову — еще лучше: хотя, трудно сказать, что лучше), маленькая я была, ну, маленькая-маленькая, даже для своего возраста такая маленькая. Меня еще крохотулечкой звали (смеется. И правильно, что смеется. Елизавета Сергеевна и сейчас росту невеликого. А зачем он нужен, рост-то? Вон сколько дылд понавыросло, а пользы?), маленького была росточку, да и несмышленая. Несмышленая была. А вот на всякие такие штучки там — как, впрочем, у всех детей — ну, просто дьявольская какая-то выдумка была. И бессердечие. Ох, какие жестокие дети. Ох, какие жестокие.

Да, да, жестокие, жестокие.

Oна

Жестокие! Жестокие! Представляете?

Представляю! Представляю! Сам такой же был! Я вам потом тоже расскажу. И ведь любили кота-то?

Oна

Да! Да! Любила. Как я его любила! Как я его любила! О, жестокая человеческая натура! Особенно дети! И я тоже!

Да, да и вы тоже!

Oна

Маленькие с виду, ангелочки, а какая жестокость! Чудовища просто!

Ну что вы. Вы же были, наверно, доброй девочкой.

Oна

Нет! Нет! Не защищайте меня! Я очень жестокий человек!

Ну что вы! Ну что вы!

Oна

Да, да. И тогда в детстве тоже. Жестокая была. Когда родители уходили из дома, брала я бедного котика на руки, ласкала — как жестоко! — ласкала: «Котик ты мой! хорошенький ты мой, лапонька моя! (Одной рукой изображает любимого котика, а другой — свою собственную руку.) Прелесть ты моя!». А потом — страшно вспомнить! — начинала в рот ему запихивать капусту!

Ай-я-яй! Капусту? Кислую?

Oна

Кислую, кислую, а вы…

Продолжайте, продолжайте. А кот…

Oна

А кот, бедненький мой, сопротивляется, сопротивляется! Кошка ведь! Беззащитная ведь!

Да, да, беззащитная!

Oна

Вот, вот, беззащитная. Кошка ведь. Зажимает свой ротик!

Вот так? (Тоже изображает своей левой рукой, которая была жертвой в предыдущем изображении, как котик Елизаветы Сергеевны зажимает ротик.)

Oна

Да, да! А я ему сую, сую! А он сопротивляется. А я ему сую, сую! У него ведь сбоку зубов нет! Грызун ведь! Дырка там! (Уже показывает на своем лице, обнажая зубы, где, кстати, никаких дырок нет, ведь она же не грызун!) А я ему сую, сую! А он давится, бедный! Бедненький! А мне жалко его. Сама же мучаю и самой же жалко! Боже!

И слезы льются, а он царапается.

Oна

Да, да, плачу! А он царапается. И кровь течет по рукам!

Да, да. По правой руке, а на левую вы варежку надевали.

Oна

Да, да, варежку. (Запинается.) А откуда вы знаете?

Ах, Елизавета Сергеевна! Елизавета Сергеевна! Как это скверно!

Oна

Но ведь в детстве, хотя и сейчас.

Да не то, не то. Я не о том! Скверно. Боже мой! Это же я написал!

Oна

Что вы написали?

Это же я написал. Всю эту историю про кота, капусту, варежку.

Oна

Как вы?

Ну да. Это мой рассказ. Понимаете. Мой рассказ!

Oна

Вы, вы же… Но вы же меня…

Это я написал, Елизавета Сергеевна! Я! Это со мной было, я и написал.

Oна

Но это же я сама…

Нет, нет, я написал. Я вас ведь не об этом просил. Это чушь какая-то.

Oна (желчновато).

Значит, вы автор. Понятно, понятно.

Что вам понятно? Что вам понятно?

Oна

Все понятно. Вы автор. Вот людей и собрали. Авторский вечер, так сказать. (Хочу заметить, что Елизавета Сергеевна напрасно иронизирует по поводу авторства. Это нехорошо. Нехорошо. Историю про рыжего кота действительно сочинил я, поскольку в детстве у меня был именно такой рыжий кот, которого я по непонятной детской жестокости, уже описанной так выразительно Елизаветой Сергеевной, не только что кормил вышеупомянутой кислой капустой — это пустяки просто! — но, бывало, сажал в авоську, авоську привязывал к веревке, веревку прикреплял к крюку, который непонятно зачем пустовал посередине потолка в коммунальном коридоре, закручивал веревку, потом отпускал ее, веревка вместе с авоськой и незаслуженно мучаемым котом раскручивалась со страшной силой, и когда я вынимал животное из авоськи, оно, не чуя ни единой из своих четырех ног, слабовольно брело в неизвестном для него направлении, поминутно спотыкаясь само о себя, падая и бьясь мягкой мордочкой об пол, правда не больно. Я не знал, откуда Елизавета Сергеевна узнала про это, поскольку я ей читал только свои стихи и пьески. А прозу не читал — помню точно. Но это неважно. Это так. Продолжим. Дмитрий Александрович начинает раздражаться и даже покрикивать на Елизавету Сергеевну, что выглядит из зала как-то неприятно.)

Нет, Елизавета Сергеевна, люди как раз из-за вас пришли.

Oна

Из-за меня?

Ну да. Кто бы на меня пришел? Кто я? А на вас пришли. А вы…

Oна

Что я?

Да ладно. Давайте еще разок попробуем. А? Ведь все равно уже пришли.

Oна

Я не понимаю, что вы от меня хотите.

Убийства, убийства, понятно?

Oна

Ну, понятно — вы хотите какого-то убийства.

Да нет, все дело в том, что не я хочу, а люди хотят. Они пришли посмотреть. А что они больше всего любят смотреть?

Oна

Вы говорите, что убийства.

Вот именно. Вот именно. Они любят смотреть убийство. Но они пришли смотреть не убийство в театре. То есть они пришли именно смотреть спектакль, но я хочу показать им нечто иное.

Oна

Так что же вы хотите?

Это… Это неважно пока. Потом, потом вы сами поймете. Давайте попробуем еще раз.

Oна

А что же я должна пробовать?

Ну, хотя бы… Хотя бы вот. Вот. Давайте вот это: у одной девочки была стрекоза.

Oна

Стрекоза, и что?

Вот, стрекоза была. Любимая.

Oна

Любимая.

Любимая. Она ее в руке носила.

Oна

Да, да, в руке носила.

А вы подошли к ней и сказали: «Покажи мне стрекозу».

Oна

Да, да, подошла и сказала: «Покажи мне стрекозу». (Снова начинает вспоминать этот случай из своей детской жизни.)

Девочка и говорит вам: «А зачем?» А вы что?

Oна

Да, да, а я ей говорю: «Посмотреть хочется». Мне посмотреть хотелось.

Нет, нет, Елизавета Сергеевна, вам ведь совсем не этого хотелось.

Oна

Ну, ну мне хотелось…

Вот, вот, вам хотелось совсем не этого.

Oна (решаясь на откровенность).

Да, да, мне не этого хотелось. Мне было завидно (с нарастающим горько-сладковатым возбуждением), даже отвратительно завидно, что у нее есть любимое что-то, любимая стрекоза. И откуда это у ребенка?! Какая жестокость!

Да, да, жестокость!

Oна

А расчетливость какая! Какая расчетливость! Я ей и говорю: «Выпусти стрекозу, я только посмотрю!» А сама прямо дрожу, дрожу! (Елизавета Сергеевна и впрямь начинает почему-то дрожать.) А девочка, видимо, почуяла что-то, у нее губки подергиваются. А я сладенько так: «Ну, милая, ну, выпусти, ну, покажи!» О, коварство какое! Представляете!

Представляю! Очень даже представляю! Я сам такой! Вы потом увидите!

Oна

Да. Да. А девочка смотрит на меня и словно завороженная, помимо своей воли разжимает ручку. А стрекозка, такая легкая, такая прозрачная, беззащитная такая, ползет по доверчивой ручке! (В это время Дмитрий Александрович с дальнего угла стола, насколько позволяет размах его неогромной руки, начинает изображать пальцами, как ползет прозрачная девочкина стрекоза, да так похоже! Это я умею, я очень ловко показываю пальцами всякие живые существа на стене там, на столе там, и просто в воздухе. А Елизавета Сергеевна смотрит, словно видя воочию эту стрекозу, эту девочку, себя, и усиливает волнение в голосе и дыхание в груди.) А я смотрю и чувствую, как поднимается у меня в душе мерзкое, отвратительное, леденящее торжество! Господи! Я сжимаю ручонки, удерживаюсь, удерживаюсь и… (Голос ее на этом самом «и!» походит уже на взвизгивание, и к тому самому моменту, как рука-стрекоза вместе с этим самым «и!» подползает к старинному, тяжеленному пресс-папье, Дмитрий Александрович стремительным движением свободной правой руки, которая, помните, раньше уже душила левую руку самого Дмитрия Александровича, эта правая рука стремительно хватает пресс-папье и со страшной силой ударяет о стол перед самым носом стрекозы и Елизаветы Сергеевны, уже наклонившейся для своего, не менее страшного удара.)

Oн (в тон «и!» Елизаветы Сергеевны).

А-а-а-х! (Елизавета Сергеевна отдергивает голову, с очумелым непониманием смотрит на Дмитрия Александровича, застывая на некоем душевном острие, так что любое легкое дуновение может качнуть ее и даже сбросить в ту или иную сторону.)

(выдержав паузу).

Нет, нет. Скверно! Скверно! Очень скверно! Еще сквернее! Ужас какой-то!

Oна

Что? Что?

Это же ужасно! Как в самом отвратительном провинциальном театре! Да вы играли когда-нибудь на профессиональной сцене?

Oна

Я… Я… Я…

Oн (передразнивая).

Я, я, я! Стыд! Люди кругом!

Oна

Люди? Да ведь это так и было!

Что вы плетете! Что вы плетете! Это же я написал! Я! Это снова мой рассказ! Господи!

Oна

Ага. Значит, опять вы.

Я, я.

Oна

Автор, значит.

Автор, автор. Я написал.

Oна

На сцену, значит, вышли.

При чем тут сцена!

Oна

Ну, как же — сам написал, сам прочитал, сам раскланялся. Все сам.

Да нет же! Я же вам объяснил! Просто мне хотелось!

Oна

Ему хотелось! Хотите! А я тут при чем?

Подождите, подождите. Вы не волнуйтесь.

Oна

Я и не волнуюсь.

Вы такая впечатлительная.

Oна

Впечатлительная?

Ну да. Прямо с пол-оборота заводитесь. Но это и хорошо, это как раз хорошо.

Oна

Что вы все твердите: хорошо, хорошо.

Конечно, хорошо. Разве плохо? Вот вы и убить, оказывается, можете. Очень хорошо.

Oна

Кого убить?

Ладно, ладно. Это потом. Давайте еще разок.

Oна

Что, еще какой-нибудь ваш рассказ?

Ах, какая вы язвительная! Но это хорошо. Нет, давайте про вас.

Oна

Что про меня?

У вас ведь мужа, кажется, Евгением Антоновичем зовут?

Oна

Да. А при чем тут муж?

А дочка Катенька, да?

Oна

Да. А при чем тут Катенька?

Дочка ведь от первого брака?

Oна

Но при чем…

Вот видите, вот видите. Не от Евгения Антоновича. А это ведь сложно. Ведь так? Сложно.

Oна

Что сложно?

И вы ее любите, Катеньку, очень любите?

Oна

О чем вы?

Очень любите. Ну да это и естественно.

Oна

Конечно, естественно. Она же моя дочка.

Я и говорю, я и говорю. А ведь девочка практически без отца. Отец-то ведь уехал. А отчим — это дело сложное.

Oна

О чем вы?

Ведь отчим же, отчим. Не отец же. Подумайте!

Oна

Но он к ней хорошо относится.

Хорошо-то хорошо. Все мы хорошо относимся. А ведь чужой. Девочка ведь ему чужая.

Oна

Да что вы такое говорите?

Как что? Ведь ребенка любить надо. Любить. Хорошее отношение — это так. Ничего. Вот она из школы возвращается, а он ее ведь не пошел встречать. Ведь не пошел.

Oна

Ну почему? Я, правда, не знаю.

Вот видите — не пошел. Не пошел. А она ведь маленькая, одна возвращается.

Oна

Господи, о чем вы?

Как о чем? Ведь маленькая, второй класс только. Всех ведь детей родители встречают. Мало ли что может случиться.

Oна

Господи, о чем вы?

Вот она идет (той же рукой-стрекозой с того же дальнего угла стола начинает изображать, как маленькая Катенька идет из школы по улице Вучетича, а вторая рука, неприятно скрючившись, откуда-то пока издалека, но по той же самой улице Вучетича, начинает приближаться к второкласснице Катеньке), а навстречу, прямо по улице Вучетича…

Oна

Господи! Какого Вучетича.

Ну, улица Вучетича. Вы же на улице Вучетича живете?

Oна

Да, да, Вучетича.

Ну вот, я и говорю, а навстречу по улице Вучетича…

Oна

Перестаньте!

…навстречу по улице Вучетича идет неприятного вида субъект, кепка на глаза, руки в карманах, оборванный, обтрепанный, он издали следит за Катенькой.

Oна

Перестаньте! (Но внимательно и напряженно следит за событиями, развертывающимися на улице Вучетича.)

Идет прямо на нее, а она ничего не подозревает. Ребенок ведь!

Oна

Перестаньте!

Она перепрыгивает через лужицы и что-то там напевает: «Тра-ля-ля!»

Oна

Господи!

А Катенька прыгает и напевает: «Тра-ля-ля!»

Oна

Господи!

И тут злодей, поравнявшись с Катенькой, быстро оглядывает улицу Вучетича…

Oна

Господи! При чем тут Вучетич?

…злодей выдергивает руку из кармана и… (Тут рука-злодей, поравнявшись с рукой-Катенькой хищно и стремительно хватает Катеньку за шейку!)

Oна

Стой! Стой! (Елизавета Сергеевна двумя своими маленькими, но цепкими руками вцепляется в злодея и изо всех сил оттаскивает от Катеньки. Но в это время Дмитрий Александрович неожиданно быстро и метко впивается зубами в нежную детскую шейку. Елизавета Сергеевна, не помня себя, кричит: «А-а-а!» — хватает пресс-папье и заносит его над головой Дмитрия Александровича. Ее рука застывает у его слегка лысеющего затылка. Пауза. Елизавете по-прежнему страшно, но по-другому. Пауза. Дмитрий Александрович ждет, ждет. Ждет. Снова ждет. Долго ждет. Потом, неудобно выворачивая голову и отцепляясь от Катеньки, смотрит на занесенное над ним пресс-папье, затем на Елизавету Сергеевну, снова на пресс-папье, снова на Елизавету Сергеевну.)

Ну, ну. (Она не шевелится, только начинает дрожать от напряжения.) Ну, ну.

Oна (сдавленным голосом, но уже приходя в себя).

Зачем… Зачем вам это нужно, Дмитрий Александрович?

Oн (медленно выпрямляется, оправляет рукава, берет у Елизаветы Сергеевны пресс-папье, крутит его, смотрит на него, ставит на место).

Да-а-а. Да-а-а-а. (Молчит.) Да-а-а. Ох это женское любопытство! Связался же я с вами! Разве можно так дело делать!

Oна

Какое дело?

Какое? Какое? Так дела не делают! На лавочке надо сидеть, возле дома! Семечки лузгать! Сплетничать! Вот там свое любопытство и удовлетворите!

Oна

Что вы такое говорите? Я могу и уйти.

Вот и идите, идите домой, на лавочку!

Oна

Да, я пойду, пожалуй.

Постойте. Вас все равно не выпустят.

Oна

Как это?

Не выпустят без моего разрешения. Да вы постойте. Вы не волнуйтесь. В этот раз вы все равно еще не должны были…

Oна

Что не должна?

Неважно. Потом поймете. Но надо сказать, что сейчас было уже почти то самое. Почти то самое. Почти хорошо. (Улыбается.) Хорошо. У вас получится. Вы это можете.

Oна

Что вы все время загадками говорите? Что у меня получится?

Какие загадки, Елизавета Сергеевна? Я же вам говорил, что мы тут не спектакль разыгрываем.

Oна

Кто это мы?

Ну, вы и я.

Oна

Я?

Это пока неважно. Вот вы знаете, Елизавета Сергеевна, что такое катарсис?

Oна

Конечно, знаю.

Вот, конечно, и не знаете.

Oна

Знаю.

Да, нет, не знаете. Все думают, что катарсис — это трагедия, страсти, герой погибает, а жизнь продолжается! И все глотают светлые слезы восторга. А глотают-то вовсе не потому, что жизнь продолжается. Нет! Нет! Это выдумка всяких там шекспироведов. Нет! Зритель просто всегда знает: вот актер умер, а сделал шаг в сторону — и снова жив, снова стоит улыбается! Цветы, аплодисменты! И зритель все это на свою жизнь пересчитывает: значит, и в жизни так — смерть, ужас, страх! А вроде бы всегда есть некая возможность сделать шажок в сторону — и снова жив! Стоишь в некоем райском пространстве среди ада! Легко, весело, и мухи не кусают! А нет этого в жизни! Нет! Нет! Нет!

Oна

Да что вы так волнуетесь?

Потому что нет, нет этого в жизни! Нет! Нет! Ложь! Подлый обман! Все обманывают! Великие художники! Аплодисменты! Цветы! Пушкины! Памятники!

Oна

Да что вы так волнуетесь? При чем тут Пушкин?

Ах, Пушкин при чем? Узнаете! Узнаете! Ложь все! Все рады быть обманутыми! А тех, кто им правду говорит, тех гонят, пинают. Вон, говорят, Пушкин!

Oна

Вы о ком?

О ком! О ком! Катарсис — это ложь! И искусство тоже ложь! Ложь! И все эти великие, в лавровых веночках — лжецы и проходимцы! Они умерли! Но они умерли ради себя, а не ради искусства. А мы с вами представим здесь искусство реальное, как жизнь! Без обмана! (Здесь следует ремарка, воспроизведение которой в сценическом действии, я понимаю, невозможна, тем более что она касается не самого действия, не актеров, а нас с вами, хотя, я забыл, я же на сцене. Дело в том, что зрители, вернее люди, собравшиеся в зале, должны быть, мало заинтересованы во всех этих утомительных перипетиях и взаимоотношениях Елизаветы Сергеевны и Дмитрия Александровича, то есть меня. Они пришли смотреть, вернее, им приготовляли, как уже не раз было помянуто со сцены, единоразовую и быструю реакцию. Их даже должно все остальное решительно утомлять. И действительно, чушь какая-то! Но дело это, акция, новое, во всяком случае для нашего региона, и естественно, что Елизавета Сергеевна явно не готова. Ее даже толком не предупредили. Но ведь если бы предупредили, так она бы и не пришла. Дело-то новое, непонятное, для непривычного — чушь, идиотизм, издевательство, а для некоторых даже — крах всего святого! Но мы все-таки решились. И так как дело непривычное, новое, то поэтому и весь этот длинный сыр-бор. Но если само значение намечающейся акции перевешивает тягомотину словесной подготовки, то, как мне представляется, как замышлялось, задержавшийся зритель будет полностью вознагражден за терпение. Вот и все. А теперь скорее за дело.)

Дмитрий Александрович возбужден, а Елизавета Сергеевна, не понимая причин его возбуждения, тем не менее сама поддается этому чувству и тоже переходит на повышенный тон.

Oна

Что это вы все твердите: мы! Кто это такие?

Я и вы.

Oна

А-а-а. Вы и я.

Да, да! Я, я, я и вы.

Oна

Понятно! Вы, вы и я.

А кто же еще! Вот мы одни на сцене. А там люди.

Oна

Понятно, понятно. Подготовились вы хорошо. Да и методы у вас тоже соответствующие.

Какое это имеет значение! Вы все никак не можете понять, что нужно.

Oна

Ах, как же нам понять! (Делает весьма театральный жест, ведь актриса все-таки, а актрисы, как и актеры, впрочем, всегда актрисы.)

Вот этого как раз и не нужно. (Передразнивает ее жест и интонацию.) Ах, как же нам понять! Вот этого как раз и не нужно. Это там, в театре, нужно. А не здесь. Как в вас это въелось! Да не только в вас. Во всех. И в них тоже. (Указывает на зрительный зал, в который, естественно, тоже, и не по его вине, въелись эти традиционные представления о… ну, в общем, обо всем.) Во всех. Вы же сами видите. Их же миллионы! Миллионы. И чтобы перевоспитать эти миллионы, — и не веками там, когда это все уже не нужно будет, когда все может и погибнуть уже, — чтобы перевоспитать, приходится применять методы, с традиционной точки зрения, непривычные, что ли, насильственные, что ли. Но ведь люди кругом сидят, они же видят, вон их сколько, что все для пользы дела.

Oна

Понятно, понятно. Но, видно, я трудновоспитуемая. Я не понимаю, что вам нужно. Я пойду, пожалуй.

Постойте. Я же сказал, что вас не выпустят. (Пауза.) А ведь у вас уже хорошо стало получаться. Ей-богу, хорошо.

Oна

Ах, значит, я все-таки не безнадежная.

Конечно, конечно. Если бы я не верил в вас, я бы вас и не пригласил.

Oна

Ну да, вы ведь все заранее узнали, вынюхали.

Опять вы! Ну, какая разница. Вы ведь человек известный — и так все известно. Я же объяснил вам, что дело непривычное, новое, естественно, что к нему и подготовиться надо тщательно. А куда вы спешите? Вас что, муж ждет?

Oна

При чем тут муж?

Ну, в смысле не знает, что вы ушли. Беспокоиться начнет. Разные ведь бывают. Есть ведь такие ревнивые. Ужасно бывают ревнивые. Может, и следит уже за вами.

Oна

Это вы следите, а он все знает от меня самой.

Знает?

Oна

Да, знает.

Точно?

Oна

А что вы за него беспокоитесь?

За него? Помилуй бог! Я за вас беспокоюсь. Разное ведь может быть.

Oна

Что может быть?

А может быть, уже и есть.

Oна

Что есть? О чем вы?

Всякое, разное. Но раз знает, то хорошо. Хорошо. Очень хорошо. Прекрасно. А то, знаете…

Oна

Что знаете?

Oн (игриво).

Вы ушли, а в это время к нему (еще игривее, тем голосом предвкушения реакции слушателя, каким мы рассказываем анекдоты, и вправду, ситуация ведь анекдотная), а в это время к нему идет соседка. (Многострадальными и многоопытными своими пальцами опять-таки с того самого дальнего угла стола показывает, как к Евгению Антоновичу в отсутствие Елизаветы Сергеевны, которая сейчас сидит здесь перед нами, идет молодая, стройная, пышущая здоровьем и азартом белокурая соседка. Соседка идет, а Дмитрий Александрович посмеивается, и так приятно он посмеивается, так легко и прямо-таки артистично изображает чуть подпрыгивающую от переизбытка юного здоровья походку белокурой соседки, что Елизавета Сергеевна тоже невольно начинает улыбаться.) А к нему в это время идет соседка.

Oна (продолжая улыбаться).

У нас много соседок.

Oн (тоже улыбаясь).

Много-то много, но одна, самая привлекательная.
Та, которая как раз над вами, молодая, красивая. У-у-ух.

Oна (продолжая улыбаться, но несколько удивлена).

Да. Молодая. Над нами.

Oн (продолжая улыбаться).

И красивая. Красивая. Вы забыли. Очень красивая.

Oна (продолжая улыбаться).

Почему же забыла. Да, красивая. Но таких красивых полно.

Oн (продолжая улыбаться).

Полно-то полно. Но эта рядом. Наверху.

Oна (продолжая улыбаться).

И рядом полно.

Oн (продолжая улыбаться).

Полно-то полно. Но рядом и красивая, и незамужняя. Развелась. Незамужняя ведь? А?

Oна (продолжая улыбаться, но уже несколько натужно).

Ну да, незамужняя. А что?

Oн (продолжая улыбаться по-прежнему).

Нет, ничего. И ведь тоже артистка. Но молодая. И красивая. И талантливая. Ее еще Ефремов отметил.

Oна

Ну и что. Подумаешь тоже. Ефремов!

Вы ведь в кооперативном доме ВТО живете?

Oна

Да, в кооперативном. Вы, значит, и это…

Что вы, что вы. Ведь так нетрудно догадаться. Вы ведь артистка. Она тоже артистка. Талантливая.

Oна

Кто она?

Ну, соседка. (Снова смеется.) Это ладно. Это я так про нее. Да-а-а. (Смотрит на часы.) Э, да мы с вами задержались. А муж знает, куда вы пошли? Вроде дело такое, как бы это выразиться, деликатное — по повестке ведь.

Да, пока не поздно, хочу принести свои извинения Евгению Антоновичу Козловскому, мужу Елизаветы Сергеевны, в том, что я без его ведома воспользовался достоверными и даже тайными событиями из его жизни, которые пока неизвестны и самой Елизавете Сергеевне. Но что поделаешь, это необходимо для правды и истинности нашей, то есть моей, акции. Приношу извинения и дочери Елизаветы Сергеевны, Катеньке, которые ей сейчас и ни к чему, но вырастет и, не дай бог, попадется ей на глаза эта штука — вот и прочтет, может, и поймет даже мотивы, меня побудившие пойти на это. Извиняюсь также и перед псом Елизаветы Сергеевны Атосом, который, правда, еще не упоминался. Но, чем черт не шутит, глядишь, и возникнет необходимость в его появлении.

Дмитрий Александрович усаживается половчее, смотрит прямо в лицо Елизавете Сергеевне.

Oна

Знает, конечно.

Точно?

Oна

Точно, точно. Вы не волнуйтесь.

Ну, прямо гора с плеч.

Oна

Мы с ним вполне откровенны.

Во всем?

Oна

Во всем. Вот когда вы его вызывали, он мне всякий раз говорил. Мы советовались. А когда приходил, все пересказывал.

Интересно, интересно. И что же это он пересказывал? Интересно.

Oна

Я сейчас уж и не помню. Все пересказывал.

А все-таки интересно, что же это он мог пересказать.

Oна

А что, нельзя было?

Отчего же. Правда, я не знаю, можно или нельзя. Но все же интересно, что он пересказывал. Прямо захватывающе интересно.

Oна

А что там интересного. Вы же сами все знаете.

Но ведь Евгений Антонович человек артистичный, и рассказы, наверно, захватывающие были? А? Небось, насочинил с три короба? А вы и поверили.

Oна

Да нет, он рассказывал очень обыденно, просто все, как было. Когда ему в следующий раз идти. Мы уж шутить даже начали: как на встречу с любовницей спешит.

С любовницей? Интересно.

Oна

Да, с любовницей.

С любовницей? (Смеется.) Прямо так и говорил. Ну, наглец. (Смеется.)

Oна

Да. (Тоже смеется.) Вы уж извините. С любовницей.

Oн (продолжает смеяться).

Да что же мне извинять. Значит, с любовницей? Ишь ты.

Oна (продолжает смеяться, но не очень уверенно).

С любовницей, а что, может, мне не надо было вам говорить, но я думала, что вы такой.

Что вы, что вы, Елизавета Сергеевна. Я не о том. (Перестает смеяться, молчит, а потом серьезно, даже участливо.) А ведь я его, Елизавета Сергеевна, не вызывал.

Oна

Как это? Он точно говорил, что к вам.

Oн (издали, легонько, что сначала не понять, но потом становится абсолютно ясно, снова начинает изображать стройный и обольстительный ход соседки).

Помилуй вас бог, Елизавета Сергеевна! Я же вам объяснил, даже теоретическую базу, можно сказать, подвел, может, и не столь умело, но все-таки (соседка продолжает идти), что я вас вызвал для вполне определенного дела, исключительно для дела, вызвал как автор, если можно так выразиться, то есть хотел с вами… (Соседка продолжает идти.) А прочих я даже и права никакого не имею вызывать. Кто я? Что я? Я своим делом занимаюсь. А ведь ваш муж, Елизавета Сергеевна (соседка продолжает идти), мужчина видный, независимый, кто я для него, он сам кого хочешь может вызвать! Да что вызвать! К нему побегут! Вы же знаете, Елизавета Сергеевна (соседка продолжает идти), женщины его прямо издалека… (Елизавета Сергеевна растерянно поначалу слушает его, в то же самое время с нарастающим вниманием следя за неумолимым ходом стройной соседки к ее единоутробному мужу Евгению Антоновичу, сначала сомневаясь, но постепенно прозревая, утверждаясь в своем прозрении, расширяя глаза, уже почти не слушая воркование Дмитрия Александровича, что-то бормоча себе под нос, не то: «Как же это?», не то: «Да, нет же!», не то: «Но ведь!» Так она вживается, вживается в происходящую на столе акцию предательства, потом хватает пресс-папье и с дикой силой опускает его на стол прямо перед самой соседкой, поперек ее хода.)

Oна

Перестаньте! Перестаньте!

Oн (отдергивая руку и дуя на нее, на руку. Улыбается).

Ой, ой. Чуть не убили соседку. А вы это можете. Теперь я вижу, что можете. И правильно. Убили бы и за дело. За дело. (По-прежнему улыбаясь, встает и уже своим собственным шагом продолжает грациозное движение соседки.) Убили бы — и за дело. И правильно. Правильно. Так и надо. (Елизавета Сергеевна завороженно следит за ним, когда он заходит за ее спину. Она следит сначала через правое плечо, потом, когда он уходит от нее влево, за спину, чуть даже в глубь сцены, она следит за ним через левое плечо, при том не выпуская из своей правой руки пресс-папье: медленно поднося его к груди и прижимая к себе.)

Oн (по-прежнему соседка).

Ну вот. Я пришла. (Оборачивается к Елизавете Сергеевне и ждет от нее ответа.) Ну вот я пришла. Ну же. (Елизавета Сергеевна замерла, следит за ним, но не понимает, чего Дмитрий Александрович ждет от нее.) Отвечайте же. Ну вот я пришла.

Oна (не своим, в смысле своим, но очень уж непохожим на свой обычный голос голосом).

Что отвечать?

Oн (голосом, совсем немного отличающимся от голоса соседки, то есть от его голоса, изображавшего соседку, теперь голос чуть отличается, но ровно настолько, чтобы не выйти полностью из образа).

Вам лучше знать, что он говорит.

Oна

Он? Кто он? Ах, да. Он. Он. Он говорит. (Проводит левой рукой по лбу, затем ведет ее ото лба к углу рта, там рука и застывает.) Он отвечает. Да, да. Отвечает. Проходи, проходи. Давай, помогу раздеться.

Раздеться? Ха-ха. Что? Сразу же халат снимать?

Oна

Ах да, да. Она же в халате.

В синем таком, махровом.

Oна

Да, да. В синем. Проходи в комнату. Чаю хочешь?

А Лизка-то твоя где? Опять загуляла? Хороша.

Oна

Кто? Ах да, да. Ее нет, проходи, не бойся.

Я и не боюсь. Еще не хватало бояться. Не боюсь я, а устала, устала, понимаешь. Устала. Скрываться, унижаться. Господи. Лебезить, притворяться — перед кем! Было бы перед кем! Перед Лизкой!

Oна

Опять ты об этом. Надоело. Замолчи.

Ну что вы так грубо? Помягче, поласковей.

Oна

Нет, он всегда так говорит.

Ну, раз всегда, так и ладно. Тебе не хочется слушать, а я устала! Устала! Я не могу так больше! Это же отвратительно! И Лизка твоя!

Oна

Почему моя?

А чья же она? Моя, что ли? Дура же, дура. Дура! И бездарь. Вон из театра поперли.

Oна

Ну, бездарь. Ну, поперли. Что же, я виноват, что ли.

Я и говорю. На тебе все и выезжает. Ну и бездарь! Не видеть, как под твоим носом муж с другой бабой… И я тоже хороша. Связалась! Надоело. Решай, либо я, либо она. Ой, эта собака! Чуть не наступила! (Дмитрий Александрович изображает, как соседка ногой пинает собаку.) У вас ведь терьерчик?

Oна

Да, терьерчик.

Арамисом зовут, то есть Атосом, Атос, да?

Oна

Атос.

Вот видите. А она его ножкой р-р-раз! А он и говорит: зачем ты собаку? Ну да, собаку ты больше всех любишь, больше Лизки, да и больше меня. Да, да, больше! А он ведь собачку действительно любит.

Oна

Любит.

Вот-вот. Любит. И больше вас, а больше Катеньки — это уж точно.

Oна

Что Катенька?

А что Катенька? Чужая дочка. Что она ему? Тьфу ведь. Чужая.

Oна

Но ведь…

Одна надежда на тещу, на мать вашу то есть. Да с утра кто-то позвонил неожиданно, и она ушла. Вы ведь с матерью живете?

Oна

Да, с мамой. Она утром ушла.

Тут я должен сделать одно замечание. Собственно, можно было и перерыв бы сделать, ведь идет уже двадцать первая страница, печатаю я тесно, и по пересчету на сценическое время минут сорок пять что-нибудь. Но перерыв делать опасно, еще разойдутся все, да и не вернутся, а Елизавета Сергеевна — так первая. Нет, перерыв делать опасно, лучше сделаем замечание. Это вовсе не ремарка, а именно замечание. Действие тем временем так идет, а это замечание вроде бы в другом пространстве, его для действия и действующих лиц, да и для зрителей вроде бы и не существует, для них это как другой, загробный, что ли, мир, другое измерение, антимир, платоновский мир идей, мировая идея, что ли. Так вот. Я написал, что Елизавета Сергеевна живет со своей матерью и, соответственно, с тещей Евгения Антоновича. А на деле мать Елизаветы Сергеевны живет от нее отдельно, не знаю где, но отдельно. Она приезжает, конечно, к дочери с Катенькой погулять, помочь по хозяйству, но живет — отдельно. А я ведь уверял, что все здесь доподлинно. И вот теперь по неумолимой воле проклятого сочинительства попал я в ситуацию, где и сам не знаю, что здесь доподлинного и что же будет дальше. Ну, в смысле как сочинитель я, наверное, все-таки отчасти догадываюсь, но как автор задуманной акции оказываюсь перед лицом неустранимой неясности, нереальности. И тут становится вдвойне неясно: неясно, что же все-таки будет дальше, да к тому же неясно, зачем это отступление, не имеющее никакого отношения к действию, в котором, в конце концов, можно было бы и принять на веру, что мать Елизаветы Сергеевны, теща Евгения Антоновича, живет вместе с ними. Но все становится вполне ясным, если сознаться, что я вовсе не верю не в то, что мать Елизаветы Сергеевны, теща Евгения Антоновича, живет вместе с ними, а в то, что все, мной написанное, будет когда-либо представлено на сцене. Единственно, что будет, так это мое посещение Елизаветы Сергеевны, когда я приду к ней в гости и спрошу: «А хотите, Елизавета Сергеевна, я вам про вас же пьесу, мной написанную, прочитаю?» А она ответит: «Конечно, конечно. И прямо сейчас». — «Сейчас — так сейчас». Стану я читать и дойду вот до этого места, и она скажет мне: «Дмитрий Александрович, вы же сказали, что все здесь взаправду, как у меня в жизни есть». «Конечно, конечно, — поспешу ответить я, — все как у вас в жизни, Елизавета Сергеевна. В этом-то и есть суть моего текста». А она скажет: «А ведь мама, Дмитрий Александрович, со мной не живет». А я отвечу: «Да, Елизавета Сергеевна, но я этого просто не знал. Помните, Елизавета Сергеевна, на дне рождения Николая Юрьевича Климантовича мы сидели рядом, и я еще спросил вас: «Елизавета Сергеевна, а ваша мама с вами живет?» — а вы ответили: «Нет, Дмитрий Александрович. А зачем вам это?» А я сказал, что пишу пьесу такую, вроде как и не пьесу, где вся правда про вас и про меня. «Нет, — сказали вы, Елизавета Сергеевна, — мама со мной не живет». Да было уже поздно, Елизавета Сергеевна, я уже написал.

Дмитрий Александрович продолжает на глазах у Елизаветы Сергеевны и зрителей, хотя явно не для них, изображать соседку.

Ну вот. Мать ушла. А Евгений Антонович говорит Катеньке: «Пойди погуляй. На улице солнышко, детишки играют». А она: «Не хочу». А он уже раздраженно: «Иди гулять, говорю!» А она в слезы: «Не хочу!» А тут звонок в дверь. Он хватает Катеньку, тащит в ванную, а она плачет и кричит: «Мама! Мама!»

Oна (с дрожью в голосе).

Мама?

Ну да. Мама! Мама! Он ее запихивает в темную ванную, запирает, а она колотит ручонками в дверь и кричит: «Мама! Мама!»

Oна

Мама! Мама!

Мама! Мама! Тут входит соседка. Она и говорит: «Как ты можешь это все терпеть? Не понимаю! Уму непостижимо! Лизка дура, девка дура, да и мать старая дура. Слушай, она что, сумасшедшая, как в дверь колотит. Вся в мать. Идиотка. Ведь чужая. И не любит тебя. Зверем смотрит». — «Замолчи». — «А что, неправда?» — «Замолчи!» А Катенька все колотит ручонками в дверь и кричит: «Мама! Мама!» Ну, он уже разъяряется и орет: «Я сейчас убью ее!» (Во время последних слов Елизавета Сергеевна тихо встает, медленно поднимает пресс-папье и, держа его высоко занесенным на вытянутой, словно закостеневшей руке, она начинает приближаться к стоящему к ней спиной Дмитрию Александровичу. Она шепчет: «Гадина! Гадина!»)

Oн (делая вид, что не замечает ее, но по спине, по напрягшимся голове и шее, по напрягшемуся голосу, по дыханию, по сглатыванию слюны, по острому запаху пота, вдруг ставшему исходить от него, ясно чувствуется, что он чует ее приближение).

Ах, Женечка, ты же устал, устал! Она тебя замучила, бедного. А Катенька все кричит: «Мама! Мама!» Женечка, она же дура, дура и бездарь, она не стоит тебя. И грязнуха. В квартире вечно все раскидано, немыто, нестирано. Ты вечно не кормлен, замучен. А он отвечает: «Да, да! Да! Да! Я устал! Господи! Как я устал! Как я устал от Катьки, от Лизки. Господи! Оленька!»

Oна (замирает, занеся пресс-папье над его головой).

Оленька? Какая Оленька?

Оленька! Я устал! Устал!

Oна

Какая Оленька?

Я устал, устал от всего!

Oна (медленно опускает пресс-папье и дотрагивается до его рукава).

Какая Оленька? Она же не Оленька.

Oн (уже прямо-таки в истерике).

Я устал! Устал. Я уйду от нее!

Oна (уже дергает его за рукав).

Какая Оленька? Ее же Валька зовут. Та, которая наверху. Какая Оленька? Веселова?

Oн (стоит некоторое время в молчании, только видно, как наливаются кровью его шея и виднеющиеся части лица. Затем он резко оборачивается и кричит в ярости).

Че-е-ерт! Че-е-ерт побери! (Хватает ее за руки, трясет, тащит куда-то, она вырывается, они оба что-то кричат невнятное, непонятное, несусветное, она вырывается, кидает в него его же пресс-папье, он стремительно и легко увертывается, прямо по-звериному. Он бежит за стол, стоит, упершись в него руками, тяжело дышит. Она в то же самое время тоже подбегает к столу, тоже упирается руками, так что их головы почти соприкасаются, и постороннему зрителю они напоминают двух микенских львов, ставших передними лапами на какие-то возвышения, а задними сильно упирающихся в каменистую почву Эллады, кстати, тоже родины трагедии. Они тяжело дышат в лицо друг другу. Молчат. Успокаиваются. Она садится, прячет лицо в руки. Он тоже садится, безвольно откидывается на спинку стула. Сидят молча. Молчат. Снова молчат. Еще раз молчат.)

Черт побери! Невероятно! Невероятно! (Мотает головой, она молчит.) Невероятно! Нет, с женщинами нельзя иметь дела! Ужас какой-то! (Елизавета Сергеевна не реагирует.) Нет! Нет! Они никогда не поднимутся до настоящего дела. Тут самый решающий момент, а у них ребенок не кормлен! Картошка там нечищена! Прыщик там на губе! Прическа там испортилась! Нет! Нет! Женщины никогда не смогут совершить настоящего поступка!

Oна (успокоившись, усталым и почти безразличным голосом).

А зачем тогда женщину пригласили? То есть вызвали?

Oн (снова вскипая).

Вызвал! Пригласил! Черт побери! Вы хоть что-нибудь понимаете?

Oна

А что мне понимать? Это вы должны понимать!

Вот, вот именно! Зачем ей понимать! А чушь городить ей есть зачем! Кто же убивает мужчину? Кто? По сути? А мне не характер нужен! Не актерства разные! Ох да ах! Дама с камелиями! Риголетто! Люби меня, как я тебя! Мне суть нужна! Понимаете! Суть! Это-то хоть понимаете?

Oна

Понимаю, понимаю. Что же вы тогда увернулись? А? Подставили бы голову — вот и было бы то, что вам надо. Суть, как вы говорите.

О-о-о! Господи! Люди же смотрят!

Oна

Вот как раз и увидели бы. Смерть на сцене!

Нет, она не понимает! Она не понимает!

Oна

Да понимаю, понимаю.

Да не понимаете же!

Oна

Понимаю, понимаю — увернулись.

Нет, не увернулся! Нет, совсем даже не увернулся. Ну, в смысле, увернулся, но ведь люди же смотрят! Они же подумают, что я вас схватил, изнасиловать, что ли, хотел, а вы меня и ударили — защищались. Как в какой-то жизненной сваре или, еще хуже, в дурном вашем спектакле.

Oна

А какая разница? Ну, убила бы раньше, когда вы так нежно женщиной ходили.

Oн (чувствуя себя неловко).

При чем тут, при чем тут женщина!

Oна (словно о чем-то догадавшись, сама не зная о чем, не чувствуя, что догадалась и не зная поначалу, как это понять или использовать там).

А вы ведь неплохой актер, Дмитрий Александрович.

Какой, какой актер?

Oна

Самый натуральный. Так сыграть женщину — это ведь трудно. Очень даже неплохой актер. Именно Дама с камелиями!

Ну, при чем тут актер! При чем тут дама с камелиями.

Oна

Да вы сами ее помянули.

Господи! Какой актер? Ведь люди смотрят! Это же не театр! Я же вам говорил. Это же не театр! Люди же понимают, что я это я, натуральный, а никакая не женщина. Это просто, как бы выразиться, технология, что ли, как вот эта занавеска, пол, потолок. Я просто вызывал изнутри вас убийцу, чистого убийцу, который же ведь не обманулся изображением соседки. Он только рад обмануться, прикинуться обманутым! (Очень возбуждается.) Не обманулся же? Не обманулся же!

Oна

Да вы актер, Дмитрий Александрович! Просто актер! Натужился, напружился. А как неожиданно — так и страх, инстинкт самосохранения. Увернулись-таки!

Нет, не увернулся, не увернулся!

Oна

Увернулись, увернулись. Ну, как же не увернулись?

Да, да, увернулся, но не в том смысле. Я же уже объяснял вам.

Oна

Объяснял. В каком там ни есть смысле — а увернулись.

Да, да, да! Увернулся! И правильно сделал, что увернулся. Это вам не театр!

Oна

А что же тогда актрису позвали? Взяли бы просто убийцу или алкоголика какого — он бы очень просто вас прибил без всяких там катарсисов.

Да нет же! Нет же! Вы не о том! Именно вы. Вы привыкли к сцене! А потом, люди нужны. Вы же известная, на вас пойдут.

Oна (вскакивает).

Ах, люди нужны! (Он тоже вскакивает и после этого они оба, Елизавета Сергеевна и Дмитрий Александрович, почти орут, опять стоя друг против друга и упершись руками в стол, опять напоминая тех же самых микенских львов, но уже орущих. Они орут. Они это умеют.)

Да, да, люди! Это им нужно, им нужнее, чем мне. Я им покажу, что все, что про катарсис…

Oна

Уже слышали, слышали про катарсис. Я слышала, и они слышали!

Ах, она слышала. Она грамотная. Ей уже скучно. А они, между прочим, молчат, не возражают. Они жаждут убийства, а не ваших истерик.

Oна

Это не они, это вы жаждете убийства.

Да, да! И я! И я! Я! Я! Я понял, что все эти театры, трагедии — чушь, обман, обман!

Oна

Ну да, человечество жило, жило и не додумалось, а он додумался.

Да, да, додумался!

Oна

Додумался, додумался! Первый додумался!

Да, я первый, первый! И буду первый! И последний буду! После меня это уже будет невозможно! Не нужно! Уже бессмысленно будет убивать на сцене! Бессмысленно! Я уже все доказал! Другим уже нечего будет здесь делать. Я так и останусь первым!

Oна

Понятно, понятно. А я, значит, как это пресс-папье, технологическое средство, как вы говорите.

Да, да, технологическое средство! Я же придумал! Я! Пресс-папье, да!

Oна

А я не стану убивать! Не буду!

И не надо! И не надо! Катись к черту! К черту все!

Oна

И покачусь. Да только я теперь знаю!

Что ты знаешь? Что ты знаешь?

Oна

Все знаю! Все про тебя знаю!

Что? Что ты про меня можешь знать?

Oна

Все знаю! Все. Я сама умру первой и последней! Меня знают! На меня пойдут! ты же сам сказал! Пойдут? Ага, пойдут! Меня знают! Я знаю, что меня знают! На меня пойдут! А тебя никто не знает! А меня знают!

Ну и что, ну и что!

Oна

А то, что знают! Меня знают! Вот! Знают! Знают! А тебя кто знает! Кто! Никто! Никто! Э-э-э! А меня знают! Я! Я буду первой! Я! Я! Я! Я! (Он хватает пресс-папье и замахивается над ней. Замирает. Она смотрит на него и начинает хохотать. Он стоит, стоит, опускает пресс-папье, сгибается, сжимается, сначала кажется, что он плачет, но нет, не похоже. Потом кажется, что он кашляет, потом понятно, что он тоже смеется. Они оба одновременно садятся, смеются, смеются, долго смеются.)

Oна

А у меня лучше получается. А?

Да, класс! Мастерство! Профессионализм — дело нешуточное.

Oна

Ну, какой профессионализм? Это же драматургия. Вы же автор, это вы профессионал. А я что? Актриса-неудачница.

Что вы, что вы. Вы знаменитость.

Oна

Да. Была знаменитость.

Нет, нет, и сейчас. Вон сколько людей собралось.

Oна

Сейчас я актриса-неудачница.

Ну что вы. Я же за вами давно слежу.

Oна

Следите?

Не в том смысле. Хотя, конечно, писатели в некотором роде сыщики. Без этого нам нельзя. Но это даже хорошо, что вы, так сказать, неудачница.

Oна

Неудачница? Да? Хорошо?

Что вы, что вы, я говорю «так сказать, неудачница». Это имеет совсем другой смысл. Но это действительно хорошо для нашего дела.

Oна

Опять вы о нашем деле.

А куда же от него денешься? Ведь люди ждут. Да. Ждут. А я, право, даже не знаю, как продолжать.

Oна

Да ведь, небось, текст есть. Вы загляните, я разрешаю.

(виновато хихикая)

. И вправду. И вправду. Вы правы. Вы разрешите? (Вытаскивает из стола бумаги, отыскивает что-то.) А-а-а. Извините. Вы разрешите, я тут исправлю немного, а то у меня тут не так, как вышло. Я сейчас поправлю. Вы разрешите?

Oна

Разрешаю, разрешаю. (Вынимает сигарету, закуривает, встает, прохаживается, забывается, начинает представлять что-то или репетировать что-то, не без аффектации, как-то трогательно и лирично.)

Пока Дмитрий Александрович вносит свои поправки в свой неудавшийся текст, а Елизавета Сергеевна курит и, тихо напевая, бродит по сцене, я хочу ненадолго отвлечь ваше внимание и сообщить вам, что все дело подошло к одному из наиинтимнейших моментов в биографии Елизаветы Сергеевны, о чем она еще не подозревает, опасно расслабившись после своей такой явной победы в сценическом, а может быть, и в жизненном поединке. Дело в том, что для Елизаветы Сергеевны это не чужой, не выдуманный, пусть и изящно, пустячок, в который можно даже вполне искренне вжиться, а потом уйти и забыть. Нет. Далеко не так. Даже совсем не так. Это ее, ее собственный интимный момент. Что это значит? Пусть каждый из вас вспомнит, что у каждого из вас в жизни есть случаи, при воспоминании о которых, будь они даже отодвинуты стеною лет, шкафами полезных и добродетельных поступков, ворохом и пылью наросших отношений и переживаний, при воспоминании о которых мы невольно вздрагиваем, инстинктивно передергиваем плечами, и кровь бросается нам в лицо от живого стыда или отвращения. Ну, это ладно. Ладно. А сложность вся в том, что, окажись это, несмотря на все уже вышеприведенные сомнения, отговорки, убеждения себя и всех прочих, окажись это на сцене, и случись так, что Елизавета Сергеевна заболеет (это я только для примера, только для примера, упаси господь!) или, скажем, рассорится со мной и не захочет участвовать в моих дурацких проделках, и выйдет на сцену какая-нибудь посторонняя женщина — что ей делать? Что ей все это? Какие у нее права? Даже не знаю, что насчет этого подумать. И никогда, признаться, ни над чем подобным не задумывался. Никогда я не писал для людей, для будущего, во имя долга или во имя еще чего. Всегда была у меня более или менее конкретная цель: порадовать и позабавить самого себя, своих друзей и знакомых. Вот, думаю, завтра день рождения Елизаветы Сергеевны Никищихиной. Что бы такое подарить ей? Подарки я изобретать не мастак, а без подарка неудобно как-то. Дай-ка напишу ей стихотворение:

Вот, Елизавета, вам пьесу пишу, Сергеевна, не то чтобы пьесу пишу я…
Нет, не получается стихотворение.
Напишу-ка лучше пьесу. А там послушают и похвалят меня Евгений Антонович, Евгений Анатольевич, Евгений Владимирович, Евгений Федорович, Владимир Федорович, Николай Юрьевич, ах да — еще и Борис Константинович, Людмила Викторовна, Ирина Викторовна и некоторые другие. Приятно. Очень приятно. Я и не скрываю. Ну а если все-таки так случится, что кто-то ради ретроградного интереса, скажем, в далеком их будущем, задумает воспроизвести все это на сцене, то ведь будет он уже изображать образ Елизаветы Сергеевны Никищихиной как некой древнесоветской героини, как, например, Антигоны или Вассы Железновой, например. Да, конечно, изобразит он и образ Дмитрия Александровича Пригова, то есть меня, — куда от него денешься, коли вставил он себя в эту пьесу. И все это, естественно, приобретет совсем иной, неведомый мне, да и вам, смысл, как, собственно, происходит со всем, что переживает себя или даже просто — на минутку отделится, отвлечется от себя.

(Дмитрий Александрович что-то записывает, потом поднимает голову, следит за мягкими, лиричными движениями Елизаветы Сергеевны, улыбается, отодвигает от себя бумаги со стихами ли, с диалогами, скорее всего с диалогами, сам закуривает, говорит что-то вроде: «Да». Елизавета же Сергеевна почти докурила свою сигарету и, не замечая наблюдающего за ней Дмитрия Александровича, направляется к своему стулу, опасно расслабившись. Садится, замечает, что Дмитрий Александрович кончил записывать и смотрит на нее с нежной улыбкой. Она тоже улыбается, по-прежнему нежно и лирично.)

Oна

А вы кончили?

Да. Да. Извините, что я вас оставил одну.

Oна

Ничего, ничего. Я тут походила, вспомнила один случай из молодости своей.

Какое совпадение. Вот я наблюдал за вами, как вы замечательно и трогательно…

Oна

Ну что вы, я просто вспомнила.

Нет, нет, действительно замечательно и удивительно трогательно, по-девически прямо…

Oна

Ну что вы.

Правда, правда. Так чисто и невинно что-то там изображали. Вы действительно талантливы.

Oна

Спасибо.

Не за что. Я просто констатирую факт.

Oна

Спасибо.

А что вы там изображали? Это же тайна?

Oна

Какая тайна!

А надо бы иметь тайны. Надо бы.

Oна (смеется).

Да какая это тайна. Просто вспомнила, как в молодости со сцены стихи читала.

О, молодость-то и есть самая первая тайна.

Oна

Какая уж теперь тайна. Просто вспомнила, как читала. Пушкина. «Евгений Онегин». Письмо Татьяны.

Письмо Татьяны? Интересно, интересно. Ведь я тоже вспомнил один эпизод из своей молодости, тоже связанный со стихами.

Oна

Интересно, вы тоже выступали.

Что вы, что вы. Какой из меня выступальщик. Это вы меня в актеры произвели. Я не про себя вспомнил. Про девушку одну. Вот вроде вас, наверное, вроде вас, какая вы были в молодости.

Oна

А какой же случай?

Знаете, да вы, конечно, знаете. Вот вы и сами сейчас говорили: письмо Татьяны там, и прочее. Сколачивают такие артистические бригады, и ездят они по маленьким городкам, в клубах, на заводах выступают. Вы и сами, наверное, так начинали?

Oна

Да, да, я вот как раз случай из того времени вспомнила.

Oн (улыбаясь).

Вот видите, вот видите. А я тогда, в молодости, работал на одном заводишке в одном маленьком городке. Слесарем. Странно вспомнить.

Oна (тоже улыбаясь).

Слесарем? Даже трудно и представить.

Oн (улыбаясь).

Работал, работал. До сих пор помню все эти сверла, плошки, развертки, шаберы. И вот как-то раз приезжает к нам в обеденный перерыв артистка из Москвы.

Oна (улыбаясь).

Да, да. Это было удивительно. Усталые люди в обеденный перерыв приходят в красный уголок и так внимательно, как дети прямо, слушают, плачут даже иногда.

Oн (улыбаясь).

Вот, вот. А вы представляете, что для них — артистка из Москвы! Дива! Богиня! Недосягаемое что-то! А уголок этот красный — такое несуразное сооружение. Тесный, посередине что-то вроде сцены малюсенькой-малюсенькой, да на ней еще две толстых таких подпорки торчат. Потолок держат. Потолок-то ведь старый — вот-вот рухнет. И капает с потолка.

Oна (улыбаясь).

Да, да. Помню, помню. Капает с потолка прямо мне… (Указывает на то место, где у нее в те молодые годы на ее белом прекрасном платье было декольте, смеется.)

Oн (тоже смеется).

Да, капает с потолка прямо… А она в белом платье. Богиня! Неземное что-то.

Oна

Да, да. В белом платье, в открытом таком.

В белом открытом платье. Молодая, трепетная. Стихи читает. Из Пушкина:
Письмо Татьяны предо мною,
Его я свято берегу.
Читаю с нежною тоскою…

Oна (продолжает).

И начитаться не могу.
Кто ей внушил и эту нежность,
И слов любезную небрежность?
(Смеется.)

Oн (тоже смеется).

Ах, какие слова! Какие слова! А она такая молодая! Господи! Чистая такая! И все еще впереди! Она верит, что станет великой актрисой. Комиссаржевской, Ермоловой! И непременно в Малом театре.

Oна

Да, да. И роли, роли. И люди, публика.

Да, люди, публика, цветы. А муж, развод, дети — этого еще нет, еще не существует!

Oна (задумчиво).

Да.

И всякие там пакости театральные, интриги, свары, подлости — этого просто не может быть.

Oна

Да. А вы о чем?

Кто ей внушил умильный вздор,
Безумный сердца разговор.
(Она подхватывает и они уже вместе.)
И увлекательный и вредный?
Я не могу понять. Но вот
Неполный, слабый перевод
С живой картинки список бледный.
(Смеются.)

Oн (вырывает лист из своего текста, сминает в руке и со стуком опускает на стол).

А она в белом платье, в серебряных туфлях.

Oна

Да, в серебряных туфлях.

Oн (вырывает подряд еще несколько листов, со стуком же располагает их на столе полукругом).

А кругом люди, они заворожены этой белой
нимфой в серебряных туфлях.

Oна

Зачем вы рвете рукопись?

А-а-а! Теперь уже неважно. Неважно. Все и так ясно. Все само идет! Идет! Она вертится! Продолжайте, продолжайте. Безумный сердца разговор…

Oна

Безумный сердца разговор
И увлекательный и вредный?
Я не могу понять. Но вот
Неполный, слабый перевод
С живой картинки список бледный.

 (вырывает сразу несколько листов, сминает их в большой комок, с чуть большим стуком, чем перед этим, помещает на стол).

А это Евгений Антонович.

Oна (с некоторым отрешением, так как полностью витает где-то в своей молодости).

Евгений Антонович?

Да. Муж ваш. Евгений Антонович. Он тоже в зале. Он тоже восхищен. А вы на сцене в белом открытом платье, в серебряных туфлях. (Поправляет у себя на столе Елизавету Сергеевну в белом платье и серебряных туфлях. Чуть отодвигает в сторону и Евгения Антоновича, освобождая рядом с ним место. Елизавета Сергеевна смотрит на все это и ясно, ясно, до слез ясно все это себе представляет, даже больше — она уже там, она уже полностью там.) Продолжайте, продолжайте.

Oна (заворожено следя за собой, за публикой на столе Дмитрия Александровича).

Неполный, слабый перевод…

(Дмитрий Александрович тихо, чтобы не заглушить, вместе с ней.)

С живой картинки список бледный
Или разыгранный Фрейшиц
Перстами робких учениц.

(Дмитрий Александрович мягко выходит из дуэта, а Елизавета Сергеевна встает, начинает тихо отходить от стола, не отрывая от него своего восторженного взгляда, у нее объявляются жесты рук.)

Я к вам пишу — чего же боле?
Что я еще могу сказать?
Теперь я знаю в вашей воле…

(Отворачивается от стола, идет к рампе, ярко освещается светом юпитеров, так что ее черное платье действительно кажется белым, смотрит в зал, но перед глазами ее все еще стол Дмитрия Александровича с волшебными фигурами ее самой, зрителей, Евгения Антоновича.)

Меня презреньем наказать.
Но вы к моей несчастной доле…

Oн (вырывает еще несколько листочков, снова сминает их в большой ком и с еще большим стуком опускает рядом с Евгением Антоновичем.)

А это Оленька. Она тоже в зале.

Oна (оборачивается на стол, именно на стол, а не на Дмитрия Александровича, но продолжает).

Хоть каплю жалости храня,
Вы не оставите меня.
Какая Оленька?

(поудобнее, поудобнее размещая Оленьку и Евгения Антоновича).

Вы продолжайте, продолжайте. Ну, Оленька. Соседка ваша. Или не соседка. Она тоже в зале. Она тоже слушает. Она ведь актриса.

Oна

Оленька? Актриса?

Ну да. Она рядом с Евгением Антоновичем. А вы продолжайте, продолжайте. Сначала я молчать хотела…

Oна (уже несколько нервно).

Сначала я молчать хотела
Поверьте, моего стыда
Вы не узнали б никогда.

(снова поправляя Оленьку и Евгения Антоновича, чтобы им было поудобнее, чтобы поближе друг к другу).

Вот они. В зале. Они даже за руки взялись. Ну, они же вас слушают. Продолжайте. Когда б надежду я имела…

Oна

Когда б надежду я имела
Хоть редко, хоть в неделю раз
В деревне нашей видеть вас,
Чтоб слышать только ваши речи,
Вам молвить слово, а потом
Все думать, думать об одном.

А Катеньку дома оставили. (Берет какой-то маленький клочок бумаги и прячет его под пресс-папье.)

Oна

И день, и ночь до новой встречи.
Катеньку? Дома?

Да. Она еще маленькая.

Oна (напряженно).

Но, говорят, вы нелюдим…

Да, да. Нелюдим.

Oна

В глуши в деревне все вам скучно…

Да, да. Скучно. Дома ее оставили. Заперли.

Oна

Заперли?

Заперли. В ванной.

Oна

В ванной?

Продолжайте, продолжайте. Люди вон ждут ведь. Продолжайте. А мы… ничем мы не блестим.

Oна

А мы… ничем мы не блестим, Хоть вам и рады простодушно.

Замечательно! Замечательно! (Подхватывает, чтобы вдохнуть в нее энтузиазм. Они вместе.)
Зачем вы посетили нас
В тиши забытого селенья!

Oна (тихо, чтобы не вспугнуть).

А она плачет: «Мама! Мама!»

Oна

Я никогда б не знала вас…

Да, да не знала бы.

Oна

Не знала б горького мученья.

Мама! Мама!

Oна (резко запнувшись).

Ой! Забыла! Не знала б горького мученья…

Ну, ну, снова: не знала б горького мученья.

Oна

Я никогда б не знала вас
Не знала б горького мученья…
Я забыла! Забыла! Как там?
Как там раньше было?
Я никогда б не знала вас
Не знала б горького мученья.
Я забыла! Забыла! Господи! Что же это!

Да, да, забыла!

Oна

Не знала б горького мученья! Не знала б горького мученья! Я забыла!

Да, да. Забыла! Но не это! Не это. Другое забыла. Другое! Вспомни!

Oна

Не могу! Не могу! Забыла! Какое там слово-то! Не знала б горького мученья! Мученья! Мученья! Ну как там дальше?

Нагнись!

Oна

Нагнись! Нагнись! Нагнись!

Да нет! Не текст. Сама нагнись. Наклонись! Помнишь? Помнишь! Ну? Помнишь, как было?

Oна

Что? Что было? Когда? (Что-то смутно припоминается ей, ее всю неожиданно быстро и крупно передергивает.)

Ну, там! В клубе! Где капает! Нагнись!

Oна

Зачем? (Вспоминает, вспоминает.) Зачем? (Вспоминает.) Зачем? (Наклоняется, наклоняется, наклоняется.) Зачем? (Застывает в неестественной позе.) Зачем? (С дрожью в голосе.) Не надо!

Нагнись! Нагнись! Еще ниже!

Oна

Нет! Нет! Я забыла! Забыла! Я не хочу! Не хочу!

Ты помнишь! Помнишь! Нагнись! Нагнись еще ниже! Ты помнишь!

Oна (в той же неестественной позе разворачивается к Дмитрию Александровичу, лицо ее перекошено, она кричит).

Нет! Нет! Нет! Не помню! Не помню! Не было! Не было!

Oн (тоже кричит).

Было! Было! Помнишь!

Oна

Нет! Нет!

Oн (с торжеством).

Да! Да! Было!

Oна

Что? Что? Что было?

Ты в белом платье! Нежная такая! Наклоняешься!

Oна (медленно выпрямляется, с трудом, словно на спине у нее страшный груз).

Не было! Не было!

Было! Было! Наклоняешься и вдруг — пук! Фр-р-р! На весь зал!

Oна (бежит к столу).

Не-е-ет! Не было!

Фр-р-р! Все замерли! Ужас! А потом — смех! Евгений Антонович смеется! И Оленька! Оленька! Она за живот схватилась!

Oна (уже у стола, уперлась в него руками, как и Дмитрий Александрович).

Нет! Нет!! Не было!

Смеются! Ха-ха-ха! На пол попадали! Ха-ха-ха! О-хо-хо! У-ху-ху!

Oна

Не было! Не было!

Бы-ы-ыло! (Мерзким голосом прямо ей в лицо.) И вонь! Вонь! (Лицо его кривится.) Вонь! Мерзость! Вонь! (Зажимает нос.) Вонь! Вонь!

Oна

Нет! Нет! (Хватает двумя руками пресс-папье и со всей яростью бьет по голове отвратительного, мерзкого Дмитрия Александровича.) Нет! Нет!

Дмитрий Александрович рушится на стол, последние его слова: «Сверши…» — и он не договаривает, но ясно, что он хотел выкрикнуть как символ своей свершившейся победы.

Oна (продолжая наносить страшные удары по поверженному, безвольному, залитому кровью Дмитрию Александровичу, кричит, кричит, господи, как кричит!).

Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Не было! Не было! (В последний раз уже просто бросает пресс-папье в голову Дмитрия Александровича.) Не было! (Смахивает со стола все бумажки, Евгения Антоновича, Оленьку, себя в серебряных туфлях, остается только маленькая-малюсенькая Катенька.) Не было! (Выдыхается и уже почти без голоса.) Не было. Не было. Ведь не было же. Откуда? Откуда он взял? Ведь не было же? Я помню. Помню. И Жени тогда не было. Не было. Не было. Помню. И Катеньки тоже не было. Она же в этом, как его, ну, в этом, в каком же году она родилась? Господи? Господи? Забыла. Забыла. Все-таки забыла. Все забыла. Господи! В каком же году? В каком? В каком? А, да вспомнила. Помню. Помню. Я помню. Я все помню. Конечно! Конечно же. Она родилась в 69-м. Точно. Она не могла там быть. И Жени тогда не было. Я точно помню. А Оленька? Какая Оленька? Такой вообще нет. Оленька? Оленька. Нет такой. А-а-а. Помню. Тоже помню. Веселова. Веселова. Ее тогда тоже не было. Не было. Он все выдумал. Выдумал. Ничего не было. Я же отлично помню. Это же в Калуге все случилось. Да, в Калуге. Точно. Помню. Все выдумал. Господи! Что это я? Что это со мной? Тьфу ты, боже мой. Дура. Дура. (Она усмехается.) Вот дура! (Качает головой.) Вот дура-то! (Еще сильнее мотает головой, улыбается.) Дура! Дура. Идиотка! Надо же. Наваждение какое-то. (Успокаивается вполне, оборачивается к Дмитрию Александровичу, становится в свободную позу, чуть пружиня на опорной ноге и склонив голову к какому-нибудь плечу, улыбается, молчит, улыбается, вздыхает, улыбается, хмыкает, улыбается, открывает рот, что-то хочет сказать, снова усмехается, говорит.) Эй. Слышь, эй. Вставай, вставай. Слышишь? Я тебя не убила. Вставай, вставай, не убила. Ты живой. Слышишь? Вот так-то. Я тебя не убила. (Вот видите — не убила. Все наперекосяк. Ну, просто все! И этого следовало ожидать. Та маленькая проблемка матери Елизаветы Сергеевны, живущей отдельно, которой я посвятил столь обширное отступление, просто смехотворна по сравнению с жутким обманом, вкравшимся с самого начала, разросшимся как раковая опухоль и задушившим в результате все. Да, все. Ведь, как явствует из всех ремарок и неремарок, написанных в таком безрассудном количестве по всем закоулкам пьесы. Как явствует, наконец, из заявлений самого Дмитрия Александровича, то есть меня, он, Дмитрий Александрович, то есть я, знаком с Елизаветой Сергеевной задолго до начала всего этого. А тут выходит, что они и не знакомы друг с другом, а в то же время и знакомы, как и незнакомы, и он, Дмитрий Александрович, даже пытается воспользоваться этим. Ну что достоверного может быть воздвигнуто на подобной основополагающей, вернее, основоразрушающей лжи? Ничего хорошего! Все просто рушится! Рушится! Рушится. Потом еще — автор говорит, что он имеет обыкновение писать исключительно для себя, ну, в крайнем случае для своих друзей. А как оказывается, как проговаривается он сам, он весьма даже печется об утверждении своего первенства в деле изобретения безумной идеи убить себя посредством Елизаветы Сергеевны, да еще к тому же через это убить театр и все искусство целиком. Дело доходит до того, что Дмитрий Александрович по ходу действия вынужден что-то поправлять в своей рукописи! А сколько еще всяких неувязок! Хотя бы соседка! Но нет. Нет. Соседка — это правда. Да может ли столь маленькая правда вывезти такую огромную кучу лжи?! И это только один конструктивно-морально-этический аспект дела. Есть и другой — конструктивно-сценически-мировоззренческий. Если бы объявился сейчас некий третий Дмитрий Александрович между первых двух, между Дмитрием Александровичем сцены и Дмитрием Александровичем отступлений, то, взглянув на сцену, он обнаружил бы нечто происходящее по фантастически жестким законам единства — единства времени, единства места и единства действия. Если Аристотель требовал двадцати четырех часов, то у нас все ограничивается реальными полутора. Что касается места действия, то герои не отходят дальше десяти шагов от стола, а иногда и вовсе помещаются целиком на столе. А единство действия — так и вовсе: все сведено, подчинено, обусловлено единой цели убийства. И, несмотря на отрицание Елизаветы Сергеевны, оно все-таки произошло. Но столь жесткие правила единства, обрубившие все внешние связи с рыхлой, но трепещущей жизнью, создали некую критическую самодовлеющую массу внутрисценической жизни, которая начала коллапсировать и в результате оказалась вне пределов посторонней досягаемости, даже наблюдаемости со стороны. Даже для Елизаветы Сергеевны. А мы уж и вовсе не можем сказать ничего определенного. Что там произошло? Убила или не убила? Не понять. Не видно. Темно. Черно. Черная дыра. Так что же сможет узнать тот третий Дмитрий Александрович, когда и мы для него в данный момент находимся в противоречащем самому себе пространстве оговорок и отступлений, которые суть распавшиеся и потерявшие всякую материальную основу те частицы хаотической жизни, лепившиеся и с трудом удерживавшиеся на периферии блистательной конструкции трех единств. Так что и нам отсюда нечем видеть, а если есть чем видеть, то нечем уразуметь, а если есть чем уразуметь, то нечем судить, а если есть чем судить, то нечем решать и совершать поступки. И этот третий Дмитрий Александрович тоже для нас неразличим, так что он нам ничем и помочь не может. Так что зря мы его и выдумали вдобавок к первым двум. А что же делать? Остается уповать на самих героев, а вернее, на старого и испытанного деуса экс махины. Просим вас, товарищ деус!)

Елизавета Сергеевна уже полностью овладела собой и, по всей видимости, ситуацией. Она весела, игрива, вызывающе игрива.

Oна

Вставай, вставай. Я не убила тебя. Чего лежишь? Отдыхаешь? Вставай. Я тебя не убила.

Oн (откликаясь).

Нет, убила.

Oна

Нет, не убила. Вставай. Хватит.

Нет, убила.

Oна

Нет, не убила. Вставай. Что ты как ребенок.

При чем тут ребенок? Убила!

Oна

Я же сказала, что не убила.

А я говорю, что убила!

Oна

Что ты чушь городишь!

Oн (приподнимая голову).

Какую это чушь?! Убила.

Oна

Тебе что, доказательства, что ли, нужны, что ты жив и вот сейчас со мной разговариваешь?

Да нужно! Нужно. Убила.

Oна

Нет, не убила. Вставай. Вон, режиссер говорит, что все не так.

Oн (недоверчиво поднимая голову).

Какой режиссер?

Oна

Какой, какой. Известно какой.

Oн (недоверчиво поднимаясь во весь рост).

Где режиссер?

Oна (указывая рукой куда-то вверх, очевидно, на самый верхний ярус балкона).

Вон. Вон там. Видишь?

(Он всматривается в том направлении, заслоняя глаза рукой от слепящего света юпитеров.)

Oна

Все не так. Не так. Он недоволен. Да он и прав. Ты сам, наверное, чувствуешь: не то, не то.

Что не то?

Oна

Все не то. Я тоже чувствую. Он прав, что недоволен.

Недоволен?

Oна

Конечно. А ты что, доволен?

Я?

Oна

Ты, ты. Режиссер прав, что недоволен.

Oн (обыденным голосом).

Ну, недоволен — значит недоволен. Эх. Да. Елки-палки, лес густой, ну что, пошли домой. Хорошая рифма.

Oна

Хорошая, хорошая.

Вот видишь. Хватит. Наигрались. Пойдем.

(Они трогаются в путь за кулисы.)

Oна

Дмитрий Александрович, а вот вы (запинается), вот вы…

Да, Елизавета Сергеевна.

Oна

Вот вы говорили, ну, там, помните, про эту, ну, про эту…

Какую эту?

Oна

Ну, эту, там, в начале…

Где в начале? Какую эту?

Oна

Ну, в начале, помните, про Оленьку какую-то…

Какую Оленьку?

Oна

Ну, Оленьку. Оленьку. Ее фамилия не Веселова?

И уже не слышно, что он отвечает… Возможно, что фамилия Оленьки Веселова, возможно, что нет, возможно, что вовсе такой не существует, но какое это теперь уже имеет значение? Никакого.

Уходят. Уходят мои дорогие Елизавета Сергеевна и Дмитрий Александрович. Уходят и уносят с собой все, что так и не совершилось. А, в общем-то, она его все-таки убила. Убила! Убила! Но они уходят! Уходят! А раз они уходят вместе, несмотря на всякие там уверения по поводу каких-то там коллапсов, внутрь которых нам не заглянуть (а не заглянуть — так и зачем нам они, зачем нам о них ломать голову?); раз уходят они вместе — значит, все-таки не убила. А жаль! Жаль! По-человечески жаль! Уходят мои дорогие Дмитрий Александрович и Елизавета Сергеевна, и вдруг обнаруживаюсь в полнейшем и бесстыдном одиночестве я, то есть не я, так как я ухожу вместе с Елизаветой Сергеевной. Обнаруживается, собственно, непонятно кто — ни автор, ни актер, ни зритель, ни критик. Непонятно кто. Но и этому непонятно кому тоже пора удаляться, унося с собой все не относящиеся к действию замечания, примечания, оговорки и разговоры. Ему даже было бы лучше удалиться задолго до героев. Даже больше — ему вовсе не следовало бы встревать в эту историю. Но он все-таки встрял. И объявился он лишь, как не раз было помянуто, но поскольку этот аргумент весьма значителен, даже основной и единственный, то под занавес приходится его повторить: появился этот неизвестно кто лишь на тот весьма вероятный, даже наиболее вероятный случай, когда все это не объявится на сцене, а так и останется на бумаге. А на бумаге без этого непонятно кого все выглядело бы как-то бесчеловечно, что ли. Но если все-таки когда-нибудь, где-нибудь, как-нибудь, каким-либо образом пьеса сия окажется на сцене, то никого лишнего, кроме Дмитрия Александровича, то есть меня, и Елизаветы Сергеевны, не пускать! Пусть все остальные идут в зал или куда хотят, или к черту, пардон. А все не касающееся действия — выбросить, убрать, уничтожить, сжечь! Такова моя последняя авторская воля.

Комментарии: